Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В годы, когда я был учеником четвертого и пятого классов школы «Тахкемони», мною владело пламенное национальное чувство. Я сочинил историческое повествование, называвшееся «Конец Иудейского царства», и несколько победных песен, и оды в честь Маккавеев и Бар-Кохбы. А еще были стихи о национальном величии, похожие на восторженные патриотические рифмованные строки дедушки Александра, — в этих стихах я изо всех сил пытался подражать гимну ревизионистского движения Бейтар и другим национально окрашенным произведениям Зева Жаботинского:
Зажги негасимое
Пламя восстанья,
Молчание —
Трусость и грязь!
Восстань!
Душою и кровью
Ты — князь![29]
Оказали на меня влияние и песни еврейских партизан и борцов гетто:
… Что ж до капель нашей крови, что на землю пролились,
Наше мужество восстало, и геройски мы дрались.
И стихи Черниховского, которые папа читал нам с трепетным пафосом: в их четком ритме меня покоряли слова: «Мелодия крови и огня!»
Более всего потрясали меня «Безымянные солдаты», сумрачно-восторженная песня, которую сочинил Авраам Штерн, командир боевой подпольной организации ЛЕХИ, известный среди товарищей по подполью под именем Яир. Ночью, в своей постели, когда свет уже был погашен, я, бывало, с подъемом, но шепотом, декламировал:
Мы — безымянные солдаты без мундиров,
А вокруг — ужас и тьма кромешная.
Мы призваны на всю нашу жизнь,
Из рядов нас вырвет только смерть…
В красные дни погромов и крови,
В черные ночи отчаяния,
В городах, деревнях мы взметнем наш стяг,
Стяг обороны и наступления!..[30]
Вихрь крови, земли, огня и железа вызывал во мне чувство пронзительного опьянения. Вновь и вновь воображал я, как геройски пал я на поле боя, представлял горе и гордость моих родителей. И вместе с тем — без всяких противоречий! — после моей геройской гибели, после того, как с наслаждением и со слезами выслушал я возвышенные надгробные речи из уст Бен-Гуриона, Менахема Бегина и Ури Цви Гринберга на церемонии моего погребения, после того, как я сам по себе оттосковал, как понаслаждался с комом в горле видом гранитного памятника и пафосом погребальных стихов, посвященных моей памяти, — после всего этого отряхивался я, здоровый и жизнерадостный, от своей временной смерти и, преклоняясь перед собственной персоной, назначал себя Главнокомандующим всеми вооруженными силами израильского народа и вел свои легионы, дабы освободить огнем и мечом все то, что не осмелились отвоевать у чужеземца и врага «галутные черви Яакова».
* * *
Менахем Бегин, легендарный командир подполья, был кумиром того периода моего детства. Еще прежде, в последний год власти британцев в Эрец-Исраэль, безымянный руководитель подпольщиков потряс мое воображение: его образ был овеян для меня древним библейским величием. Я представлял себе его тайный штаб в причудливой расселине, в одном из ущелий Иудейской пустыни. Босой, перепоясанный кожаным ремнем, мечущий пламя, словно Илия-пророк в расселинах скал горы Кармель, он, командир подполья, оттуда, из заброшенной пещеры, рассылает свои приказы через гонцов, которые выглядят просто невинными подростками. Ночь за ночью длинная рука невидимого полководца достает до самой сердцевины британской захватнической власти, поднимает на воздух штабы и армейские сооружения, проламывает заборы и взрывает склады боеприпасов, обрушивает свой пламенный гнев на укрепления врага, который в листовках, написанных моим отцом, называется «англо-нацистским поработителем». Еще одно название — «Амалек». А также — «гнусный Альбион». (А вот мама однажды сказала о британцах: «Амалек или не Амалек — кто знает, не станем ли мы через какое-то время тосковать по ним»).
После создания Государства Израиль вынырнул наконец-то из своей анонимности верховный главнокомандующий еврейским боевым подпольем, и его фотография появилась однажды в газете, подписанная настоящим его именем: не Ари Бен-Шимшон (Лев, сын Самсона), не Иврияху Бен-Кдумим (еврей, сын Праотцев) звали его, а просто Менахем Бегин. Я был потрясен! Имя Менахем Бегин подошло бы, пожалуй, какому-нибудь торговцу галантереей, живущему по соседству на улице Цфания и говорящему на языке идиш. Либо изготовителю париков, мастеру по корсетам, у которого был полный рот золотых зубов и чьи мастерские находились где-то рядом, на улице Геула. К моему полному разочарованию, герой моего детства, судя по газетной фотографии, оказался человеком тщедушным, худым, в больших очках, выделявшихся на бледном лице, и только усы свидетельствовали о его тайном могуществе и силе. Но спустя несколько месяцев были сбриты и навсегда исчезли и эти усы. Его облик, голос, акцент и ритм его речи напоминали мне не воинов — покорителей Ханаана, не Иегуду Маккавея, предводителя восстания против греческих поработителей: видом своим и манерами напоминал он мне моих тщедушных учителей из «Тахкемони», которые, бывало, шумели, выходя из берегов, когда речь шла о национальных проблемах, с жаром требовали правды и справедливости, но за всем их геройством проглядывала порою некая лицемерная нервозность, приправленная скрытой кислинкой.
* * *
И в один прекрасный день именно из-за Менахема Бегина разом утратил я желание «Восстать! Душою и кровью во имя величия тайного». И отринул убеждение, что «молчание — трусость и грязь». Спустя некоторое время я пришел к прямо противоположному убеждению.
Раз в несколько недель, по субботам, половина Иерусалима собиралась к одиннадцати утра на собрание движения Херут. Оно устраивалось в самом большом иерусалимском зале «Эдисон», у главного входа в который были расклеены афиши, извещающие о предстоящих в скором времени спектаклях Израильской оперы под руководством Фордхауза Бен-Циси. Публика жаждала услышать пламенные речи лидера движения Херут Менахема Бегина. Дедушка Александр обычно наряжался в честь собрания в зале «Эдисон» в свой изысканный черный костюм, повязывал бирюзовый атласный галстук. Треугольник белого платочка выглядывал из кармана его пиджака, словно снежок в жаркий день. Войдя в зал за полчаса до начала собрания, дедушка приветственно махал своей шляпой встреченным знакомым и даже отвешивал своим друзьям легкие поклоны. А я, в праздничной одежде, тщательно причесанный, в белой рубашке и начищенных ботинках, шагал рядом с дедушкой, направляясь прямиком во второй или третий ряд, где были забронированы места для людей подобных дедушке Александру, то есть членам комитета «Движения Херут — основателя национальной военной организации». Мы усаживались, дедушка и я, между профессором Иосефом Иоэлем Ривлиным и Элиягу Меридором, или между доктором Исраэлем Шайбом-Эльдадом и господином Ханохом Калаи, или рядом с господином Айзиком Рембой, редактором газеты Херут.