Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не все, не все искупил, Евгения!
– Что же он не искупил?
– Капитал его греховно нажит. Ох греховно!
– За тот грех, ваше преосвященство, ответил перед Господом Богом раб Божий Иона. Он согрешил, и он же сам себя наказал.
Никон усомнился:
– Смутно посмертное письмо Ионы. И подписи нету. Да и не совсем прописано. Или помешал кто Ионе?
Евгения Сергеевна величаво поднялась.
– Смею сказать вам, ваше преосвященство, ваши смутные мысли меня не интересуют. Дела Божьи – покаяния преступников, посмертные их письма и все их грехи – пусть сам Господь Бог рассудит. И я не смею вмешиваться в дела Господа Бога. Прошу вас, оставим этот разговор и никогда к нему не будем возвращаться. Никогда. Других много дел.
Архиерей Никон побагровел от подобной отповеди:
– О Господи! Слышишь ли Ты?
– Слышит, ваше преосвященство, и просит вас не вмешиваться в Его дела, – усмехнулась хозяйка в трауре.
– О Господи!
– Прошу извинить меня. У меня мигрень.
– Разверзнись, Небо! – грохнул Никон. – Ты, Евгения, грехоподобное создание! Сама геенна огненна!
– Теперь не геенна, ваше преосвященство. И не ваша жрица. Несчастная вдова, как видите. Прошу извинить. У меня мигрень. – И так же спокойно, как однажды покинула кабинет Михайлы Михайловича, удалилась из гостиной, оставив там «великого жреца» в крайнем расстройстве духа.
VII
…В ту ночь Дарьюшка нашла себе пристанище в доме капитана Гривы. Она не могла объяснить, что случилось в доме Юсковых, и все твердила одно и то же: «Убийство свершилось, Гавря! Убийство свершилось. Как же можно жить так, Гавря? Как же можно жить так? Как звери! Настоящие хищники!»
И как того не ждал Гавриил Грива, Дарьюшка неестественно покойно сказала:
– Гавриил Иванович, вы просили моей руки… Если… если не передумали…
– Побей меня гром!
– Постой, постой, Гавря. Не спеши. Ты все знаешь… И если не передумал…
– Расщепай меня на лучину!
– Нет, нет! Пусть никто не щепает тебя на лучину. – И подала руку Гавриилу Ивановичу. – Вот моя рука, Гавря.
…На другой день они уехали в Минусинск на ямщицкой паре с колокольчиками. Старик-еврей догадался, что они молодожены, и, гикая на разномастных коней, напевал им веселые песни: он тоже радовался революции, свободе и верил, что отныне на Руси не будут выползать из мрака братья «Союза семнадцатого октября», чтобы потрошить несчастных евреев, хватая их за пейсы, а жен за юбки.
Стояла мартовская оттепель; мягко стукали подковы коней; посвистывал еврей-возница, и вся жизнь, как думалось Дарьюшке, промчится в таком вот отрадном и веселом движении.
На первом станке от Красноярска, в деревне Езагаш, они остановились в богатом крестьянском доме. Хозяин уступил им свою кровать, не подозревая, что для постояльцев это была первая брачная ночь.
Вся горница была заставлена фикусами в кадушках; ночь была прозрачная, и лапы фикусов чернели на фоне окна. Грива долго ходил по горнице и курил трубку. На деревне лаяли собаки, и по улице кто-то прошел с песнями под балалайку. И странно, Дарьюшке послышалось, будто в горнице трещат кузнечики. И она не в чужом доме, а в пойме Малтата. И не Гавря, а он, другой, отвергнутый, но неизжитый, шепчет, что она его жена, возлюбленная, и руки его жалят тело как крапивою, но ей не больно, а радостно и приятно.
«Я люблю, люблю Гаврю!» – твердила себе Дарьюшка, будто спасалась бегством от чьей-то тени. «Иди же, иди, Гавря! Мне страшно!» – крикнула она и как сумасшедшая вцепилась в Гаврю, хватая его за руки, за плечи. Она хотела что-то задушить в себе, чтоб навсегда обрести покой и счастье. А Гавря твердил свое: у них будет непременно сын, который никогда не будет знать ни жандармов, ни царя на троне, ни жестокости, а будет свободным и удивительным человеком. Она не хотела сына; ни дочери, ни сына. К чему? Кто-то сказал из древних: чтобы зачать ребенка, надо быть до зачатья матерью, а не ветром в поле. Дарьюшка не чувствовала себя матерью. Ее куда-то гнал ветер, гнал, гнал, и не было пристанища. Пусть Гавря думает, что у них будет сын, но сына не будет. С тем и поднялась в чужой горнице. Он еще спал, Гавря, и не видел, что Дарьюшка провела ночь без сна. Старик-еврей хитровато подмигнул Дарьюшке, но она не ответила смущением; она была равнодушна и безразлична. Просто уселась в кошеву и, как только выехали на Енисей, тут уже уснула подле Гаври. VIII
…Из вязкой тьмы робко прорезывались желтые огни Минусинска.
Дарьюшка сжалась в комочек; тоска подмыла; дорога кончилась, и кто знает, что ее ждет в большом доме на дюне?
«Тима, милый, спаси меня», – молилась она. И почудилось Дарьюшке, что Тимофей подсел к ней в кошеву, но не в мундире с крестами и медалями, а тот самый, который еще не был на войне…
«Ты пришел, милый? Пусть это твоя рука на моих плечах; пусть я слышу твой голос. Я знала, что ты обязательно придешь. Не уходи же, не уходи!»
И он ответил:
«Я никогда не уйду от тебя, Дарьюшка».
«Ты меня любишь, Тима?»
«Люблю, Дарьюшка, и вечно буду любить».
«И мы будем всегда вместе?»
«Всегда. Ты моя белая птица».
«Твоя, твоя, милый. Я и сама не знаю, что со мной случилось в доме Юсковых. Но это прошло, и ты опять со мной. Ты видишь: над нами розовое небо?»
«Пусть всегда будет розовое небо», – повторил он, как клятву.
«И ты, Тима, никогда не будешь жестоким? Никогда не будешь мучить и терзать людей?»
«Никогда!» – отвечал он.
«И ты мне простишь? Все мои грехи и заблуждения? Я такая грешница, если бы ты знал! Меня мотало по земле, как щепку, и я нигде не находила пристанища. Я верила, а меня жестоко обманывали; и твой отец тоже. Если бы ты знал, как он меня обманул, Тима! Если бы он меня укрыл в ту страшную ночь!.. Я просила помощи – пристанища на одну ночь. О! Как я хочу, чтобы люди не толкали друг друга в ямы, а помогали бы друг другу и были бы братьями. Земля такая большая, а людям как будто тесно. Приди же, приди ко мне, Тима!»
Но не было Тимофея без крестов и медалей, который поклялся, что никогда не пойдет на войну, не было розового неба, да и самой Дарьюшки, той, давнишней, тоже не было…
Был дом на дюне, был Гавря – Гавриил Иванович, и он торжественно возвестил Дарьюшке:
– Вот и наш скворечник! – и показал на дом отца.
«Какие они? Что за люди?» – думала Дарьюшка. Она боялась встречи с доктором Гривой, и более всего с его молодой женой, Прасковьей Васильевной, которую знала. Про нее столько говорили!
Серая, мглистая тьма поглотила стены и крышу дома, и только светились окна, как у маяка, утонувшего в разбушевавшейся стихии. Завязь шестая I
Дом Гривы – на высоком холме дюны.
Одинокий, овеваемый всеми ветрами, из толстых мендовых бревен на каменном фундаменте, он стоял как крепость в левобережье Тагарской протоки Енисея, торжественно подтянутый, как бы в ожидании грядущих событий, с тремя трубами на крутой тесовой крыше, немой и строгой, как страж у полкового знамени.
Дули на него студеные ветры с Белогорья, сыпучие пески хлестали в его окна, проносились над ним черные ураганы, от которых трещали заматерелыми стволами тополя, выворачиваясь из земли вместе с корнями; в половодье бурный Енисей, выпениваясь из берегов, катил свои мутные, ревучие воды по оврагам, лугам левобережья, смывал деревянные избенки, а дом на дюне все так же гордо возвышался над равниной.
От времени, солнца, бурь и метелей он еще плотнее осел на каменном фундаменте; его мендовые бревна покраснели, точно были отлиты из меди.
В темные, промозгло-сырые осенние ночи, когда все вокруг погружалось в непроглядную тьму, дом на дюне похож был на какой-то странный маяк, высоко приподнятый над грешной землею. И не было такой ночи, которая не отступила бы от манящего зарева его огней. И жители города, показывая на дом, говорили: «Светится доктор!» Дом на дюне виден был и с грозных утесов Турана, с горы Самохвал, и со всех точек города – особенно зимними ночами,