Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пошли, — Дима тронул Ловягу за плечо.
От окна он оглянулся: пятна крови в углу и кровавые буквы на стене поросли той же плесенью, и там тоже происходило какое-то движение, но фигурки были слишком мелкие и разбираться в них было некогда. Ловяга потянулся к шпингалету, но Дима поймал его руку, подышал на стекло и пальцем изобразил на туманном пятне рунный знак «двойной лев». Стекло рассыпалось на мелкие осколки и вылетело наружу, будто с той стороны внезапно исчез воздух. С подоконника Дима спрыгнул на завалинку, а с завалинки — высокой, почти в полтора роста, — на землю. Капитан последовал за ним.
Дворик Диминого дома был тесен и весьма покат; отсюда начинался склон лощины, выходящей к Ошере пониже пристани. Но идти по лощине Диме решительно не хотелось. Поэтому, проскользнув под забором по сухому водостоку в соседний двор, он круто свернул направо, к жалкому огородику бабки Мамаихи, выдернул из грядки две недозрелые чесноковины, одну сунул в карман себе, другую подал капитану. По почерневшим от времени доскам они прошли мимо мамаевского осевшего набок домика. На калитке ворот Дима мелом изобразил тот же рунный знак, но ничего не произошло. Тогда он отворил калитку и вышел в переулок.
Переулок был пуст. Неимоверная чистота повсюду и скелеты деревьев над крышами придавали пейзажу вид незаконченной декорации.
— Слушайте, — шепотом сказал Ловяга, — откуда вы все это знаете?
— Объяснили, — не вдаваясь в подробности, ответил Дима. Он оглядывался по сторонам, стараясь почувствовать обстановку. Тишина была неполной, и это тревожило. Впрочем, полная тишина тревожила бы еще больше.
— Но надо же всем… чтобы все знали…
— Делается, — сказал Дима. Он посмотрел на часы. Было без четверти пять. — Уже напечатали, наверное. К ночи разнесут. Загавкали впереголосок собаки. Гавкали смущенно, презирая себя за пережитый страх.
— Вы мне что-то начали говорить там, на лестнице, — сказал Дима. — Что-то интересное. Но нас прервали.
— Напомните.
— Ну, вы процитировали «Черный посох», а потом начали подвергать критике мою гипотезу…
— Да-да, что-то же пришло тогда в голову… забыл. Вроде того, что если ваша теория верна, то те, кто вызывает к жизни те или иные страхи, будут становиться их первыми жертвами, и постепенно все пойдет на убыль…
— Выгорят дрова, да?
— Можно и так сказать. После гибели какого-то наиболее образованного слоя изощренные кошмары исчезнут, и останется что-то примитивное…
— Уж не думаете ли вы ускорить этот процесс?
Ловяга споткнулся. Диму вдруг затошнило. Ловяга не заслуживал таких слов. Впервые увидев его, Архипов сказал: «Странно: гэбист, а глаза людские». Ловяга был по-настоящему озабочен теми исчезновениями пацанов и сумел даже организовать прочесывание тайги. До последних дней он был убежден, что имеет дело с какой-то террористической группой, избравшей далекий Ошеров учебным полигоном. В общем, от подлеца Петрунько он отличался диаметрально…
— Извините, Родион Михайлович, — сказал Дима. — Мне не следовало этого говорить. Я не думаю так.
— Я понимаю, — сказал Ловяга. — Я не обижаюсь. Надо быть в ответе…
Из переулка они свернули на Коммунистическую. Улица, на которой жил Дима, была Ленина, а переулок — Колымским. Вся слободка называлась Колымой. Это был один из ошеровских анекдотов: от Ленина к коммунизму путь лежал только через Колыму.
— Я тогда еще вот что хотел сказать, — вспомнил Ловяга. — Вы говорите: страх. А эти деревья? Или солнце, луна? Или барьер? Ну барьер еще туда-сюда, а пыль и мусор куда делись? В этом-то какой страх?
— Нечеловеческий, — сказал Дима. — Я подозреваю, что в нашем городе уже не все жители — люди.
— Хотел бы я знать, кто из нас сумасшедший, — с тоской сказал Ловяга.
— Я пришел, — сказал Дима. — Думаю, мы еще увидимся сегодня. И вот что: попробуйте позвонить 2-86 или 2-90. Не знаю, что из этого получится…
— Хорошо, — сказал Ловяга. — Тогда мы не прощаемся…
Школьную калитку украшала замысловатая рунная фраза, которой Дима не знал. Но нанесена она была явно рукой Леониды, поэтому Дима вошел смело и двинулся по песчаной дорожке мимо зарослей татарской жимолости — единственного, кроме травы, растения, оставшегося зеленым, — к школьному крыльцу. Некоторое время он чувствовал на себе взгляд капитана; потом это прошло. Ступени тоже были испещрены. На крыльцо он подниматься не стал, а пошел в обход, к котельной. Дверь в котельную была запечатана тавром царя Соломона. Дима постучался особым стуком и на вопрос: «Кто?» назвался:
— Третий.
Почему-то вдруг, пока с той стороны гремели засовом, он испытал острую необходимость оглядеться. Не оглянуться, а именно оглядеться. Слева, за голыми деревьями и зелеными кустами, проступал забор, черная литая решетка с поднявшимися на задние лапы львами. Клумбы пылали настурциями. Там, где забор кончался, виднелись такие же литые чугунные перила лестницы, ведущей под обрыв: там, на обширной террасе, было продолжение школьного двора. Стадиончик и тому подобное. Дальше берег уже окончательно обрывался к воде, но отсюда Ошера была не видна — только справа, далеко, блестел кусочек ее черного зеркала. Прямо же, рукой подать, будто это и не противоположный берег судоходной реки, возвышалась светло-серая, в мелкую крапинку, осыпь, а над осыпью нависал сплошной, похожий на мох, еловый ковер. Дальше, образуя горизонт, шли полусферические, как каски, сопки с редкими светлыми проплешинами. Небо было равномерно белесым и излучало свет. Касаясь угла школьного здания, висело солнце — призрачным кольцом. Почему-то сильно пахло разогретой хвоей — как в бору в солнечный безветренный день.
— Входите, Дим Димыч, — сказали ему.
Снимки были отличные, четкие, и, перебирая их, Дима думал: это вторжение. Вторжение. Вторжение… Ах, как славно, если это действительно вторжение! Как это легко и понятно. Это то, чего мы даже немного ждем и к чему исподволь готовы. Просто гора бы с плеч… и не ломать голову над темой возвращения старых богов в завершение шеститысячелетнего единобожеского цикла… Голос Леониды был странно безжизнен тогда, и лицо не менялось. Великие битвы полыхали в долине Иордана, и под ударами адептов Яхве пали города Адме, Севоим, Гоморра. Почитающие богов пантеона держались только в Содоме, за его неприступными стенами. Все меньше их становилось… В ослабленные голодом и огнем сердца вкрадывалась слабость, и кто-то, не вынеся мук осады, открыл ворота врагу. Две ночи и день шла резня на улицах города, и рушились поруганные храмы. Лишь храм Ашеры, богини-воительницы, стоял неприступной цитаделью среди пожаров и крови. Высоко над стенами его поднималось божественное древо. А когда оно вспыхнуло, подожженное смоляными горшками, ворота храма открылись, и плечо к плечу, по двенадцать в ряд, вышли закованные в медь жрицы. Короткие мечи они погружали в тела пьяных вином и кровью победителей, боевыми косами смахивали головы с их шей. Неудержим и страшен был их поход, и много воинов легло им под ноги. А когда они захватили и окружили кольцом городские ворота, по пробитому ими коридору пролетела конная сотня — это высшие жрицы уносили ветви и семена божественного древа. И когда конные скрылись в ночи, пешие воительницы перестали убивать… Много лет торговали ими на рынках от Египта до Шумера и дальше — до самой страны Шэнь, требуя огромную цену за редкую красоту и умопомрачающее искусство любви. А конные жрицы ушли в земли хеттеев, и след их преследователи потеряли. Шесть лет длился великий поход: по землям эниан, молоссов, дагаев и дальше — в край людей, не знающих меди и обычаев, но искусных в кремнях и кости; из них жрицы брали себе мужчин, мужей и проводников, а потом убивали их, чтобы не оставлять о себе ненужной памяти. С коней жрицы пересели в лодки и плыли по рекам, великим и малым, по воде и против воды, и остановили движение лишь тогда, когда в живых осталось одиннадцать из тех, кто вырвался когда-то из подплывающего кровью Содома. Одиннадцать — это был наименьший счет для того, чтобы вырастить божественное древо. И семя древа опустили в землю и поочередно полили своей кровью, пока росток не дал третьего побега. Но зимние морозы убили росток. И тогда весной вместе с новым семенем божественного древа опустили и иное семя — семя растущей здесь исполинской сосны с длинными хвоинами, собранными по три. И сущность древа перешла в росток этой сосны, и сосна выросла и уцелела. И рос вместе с ней храм — в глубину, в мягкий пористый камень сердцевины холмов. И стали сменяться поколения в тихой неторопливой жизни здесь, на краю тайги, над прекрасной рекой, под сенью вечного древа… Ашереи-мужчины били в тайге зверя, чтобы есть его мясо и греться его мехом, и добывали плоды дерев, подобных вечному древу, чтобы вкус мяса никогда не наскучил; а женщины, метательницы стрел, взымали дань с воды и неба. И не переставал куриться жертвенный очаг у подножья древа, и одиннадцать жриц, меняя смертные тела, продолжали свое вековое служение. Каждая имела посвящение зверю: вепрю, быку, льву, коту, волку, коню, оленю, серне, крысе, обезьяне, агнцу. И только над своими зверьми имела власть жрица-воительница… Племя росло не быстро, потому что, благодаря содомским обычаям, каждая женщина имела лишь столько детей, сколько хотела сама и сколько дозволяли жрицы, — но все же росло и расселялось по реке вверх и вниз, одолевая в мелких стычках и больших войнах приходящих иногда с Большой реки врагов, ибо боевое искусство храма Ашеры стараниями жриц не забывалось никогда… И так, почти в неизменности, ашереи прожили половину срока, назначенного старыми богами для своего возвращения…