Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насмешливые намеки немного разрядили атмосферу. Гюбер, однако, тотчас же заговорил серьезным тоном.
— Я вполне допускаю, что ты мог считать нас виноватыми перед тобой. Правда, как я уже говорил, мне очень легко сослаться на то, что это случай законной самозащиты, — но не стоит спорить, подливать масла в огонь. Не буду я также устанавливать, кто был зачинщиком этой прискорбной распри. Я даже согласен выступить в защиту виновного. Но ты должен понять…
Он поднялся, протер стекла очков. Глаза у него быстро мигали, лицо было худое, измученное, щеки впали.
— Ты должен понять, что я боролся во имя чести нашей семьи и будущности своих детей. Ты не можешь себе представить, каково наше положение, — ты человек прошлого столетия, ты жил в ту сказочную эпоху, когда благоразумный финансист мог делать ставку на надежные ценности. Я, конечно, понимаю, что ты всегда бывал на высоте обстоятельств — ты, например, раньше всех увидел приближение бури и успел вовремя реализовать процентные бумаги… Но ведь ты мог это сделать только потому, что находился вне предпринимательских дел, вне дел — именно «вне»; надо сказать прямо: ты — «не у дел»! Ты мог хладнокровно обсудить положение, все взвесить и действовать, как тебе вздумается, — ты был сам себе хозяин, а не был, как я, связан по рукам и ногам… Удар был слишком внезапным. Никто не успел обернуться в делах… Впервые случилось, что затрещали все ветки дерева разом. Не за что ухватиться, не на чем наверстать потерянное…
С какой тоской он повторял: «Не на чем…», «не на чем..» Далеко ли завлекли его долговые обязательства? Сильно ли он увяз? Может быть, уже тонет и судорожно бьется, пытаясь выплыть? Но тут Гюбер, спохватившись, что он слишком разоткровенничался, изрек несколько общеизвестных истин: послевоенное оборудование мощными машинами, перепроизводство, кризис потребления… Для меня неважно было, что именно он говорит, зато я внимательно присматривался к нему и видел, что он полон тревоги. И как раз в эти минуты я заметил, что ненависть моя умерла, угасло желание отомстить. Может быть, все это умерло уже давно. Я искусственно подогревал свою злобу, бередил свои раны. Но зачем же спорить с очевидностью? Глядя на своего сына, я испытывал чувство очень сложное, в котором, однако, преобладало любопытство. Одно мое слово — и в душе этого несчастного не осталось бы и следа тревоги, жестоких терзаний и ужаса, — а какими они казались мне теперь странными! Мысленно я видел перед собою свое богатство, в котором, как мне думалось еще совсем недавно, заключалась вся моя жизнь, богатство, которое я тщетно пытался подарить, потерять и которым даже не мог свободно располагать по своему усмотрению, — и что ж! теперь я больше не чувствовал никакой привязанности к этому богатству; более того, оно вдруг перестало меня интересовать и будто не имело ко мне никакого отношения. Гюбер, умолкнув, пристально и недоверчиво смотрел на меня сквозь стекла очков: «Что там еще отец затевает? Какой новый удар готовится нам нанести?» Губы у него уже складывались в страдальческую гримасу, он откинулся на спинку кресла и приподнял руку, как ребенок, боящийся, что его сейчас побьют. Он робко сказал:
— Я прошу тебя только об одном: помоги мне оправиться и укрепить свое положение. Вдобавок к тому, что мне достанется от мамы, мне понадобится (он замялся, не решаясь назвать сумму)… понадобится только один миллион. А когда положение выправится, то все пойдет как по маслу, тогда я и один справлюсь… А впрочем, решай сам, тебе виднее. Я обязуюсь подчиниться твоей воле…
Он умолк и судорожно проглотил слюну. Исподтишка он наблюдал за мной, но ничего не мог прочесть на моем лице.
— А как у тебя, дочка? — спросил я, поворачиваясь к Женевьеве. — У тебя, наверное, все хорошо. Твой муж человек осторожный…
Женевьеву всегда раздражало, когда хвалили ее мужа. Она возмущенно заявила, что их фирме пришел конец. Альфред уже два года не закупает рома, очевидно, полагает, что сейчас надежнее всего свернуть дело. Им, конечно, есть на что жить, но вот Фили грозится бросить жену и, несомненно, сделает это, как только станет ясно, что тесть обеднел.
Я пробормотал:
— А пусть бросает. Подумаешь, несчастье!
Женевьева торопливо заговорила:
— Ну, конечно, он ужасная дрянь, мы все это знаем, и Янина это знает. Но если он ее бросит, она умрет… Да, да, умрет! Тебе этого не понять, папа. Ты в таких делах несведущ. Янина знает о своем Фили всю подноготную — куда больше, чем нам известно. Она часто мне говорила, что он просто невообразимый негодяй. И все-таки, если он ее бросит, она умрет. Тебе это, несомненно, кажется нелепостью. Такие чувства для тебя не существуют. Но при своем огромном уме ты можешь понять даже то, что тебе самому совершенно чуждо.
— Ты утомляешь папу, Женевьева.
Гюбер думал, что его неловкая сестра «все испортит», да еще зря задевает мое самолюбие. Он, должно быть, заметил тоскливое выражение, появившееся на моем лице, не зная, какая причина вызвала во мне уныние. Где же ему знать, что Женевьева разбередила мою рану, неосторожно коснувшись больного места. Я вздохнул: «Счастливец Фили!»
Гюбер и Женевьева обменялись удивленным взглядом. Они вполне искренне всегда считали меня полоумным и, вероятно, со спокойной совестью упрятали бы меня в сумасшедший дом.
— Фили ужасный мерзавец! — проворчал Гюбер. — А мы у него в руках.
— Его тесть более снисходителен к нему, чем ты, — сказал я. — Альфред частенько говорил, что Фили не так уж плох, как о нем думают, — он просто озорник.
Женевьева вспылила.
— Он и Альфреда за собой тянет: зять развратил тестя, в городе это всем известно. Их вместе встречали с продажными женщинами… Какой позор! Такие вот огорчения и убили маму…
Женевьева приложила к глазам платок. Гюбер подумал, конечно, что