Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это умение – растягивать настоящее – пришло стихийно из-за симфонических концертов. После них важно как можно дольше не расплескать впечатление. Именно поэтому я не аплодирую музыкантам (искажается акустическое послевкусие), избегаю бисов и разговоров в фойе. Правильные люди идут после концертов выпивать или догоняться в ресторанах, мне же нужно как можно скорее нырнуть в метро и остаться в одиночестве. Это, кстати, совершенно не значит, что исполнение вышло потрясающим или что, как фетишист, я обязательно уволоку послевкусие от концерта в коллекцию к другим, более ранним событиям, нет же. Просто мне кажется, что это и есть нормальная работа по адаптации концерта, который все равно скоро забудется, сотрется из памяти как в частностях, так и в целом. Лучшие концерты, между прочим, стираются быстрее плохих, так как помнишь собственные судорожные попытки вписаться в его ход, а не то, как оно звучало на самом деле. Так, по крайней мере, устроена моя слушательская память.
Я пытаюсь довезти эхо концерта до дома, где возникают дополнительные возможности его консервации, пока запись в дневник не сотрет все из внутренних резонаторов. Раньше я не догадывался, что таким образом тренирую возможность растягивания текущего временного момента, который базируется на определенной логике события и заканчивается, как только возникает другое событие (мысль, забота, действие), перехватывающее длительность.
Потом был роман Питера Надаша «Книга воспоминаний», написанный с легкой оглядкой на Пруста, в котором умение раздвигать мгновение оказывалось важнейшим свойством замедления жизни.
Еще чуть позже в книге Алейды Ассман «Распалась связь времен?»202 я прочел важное:
Настоящее может длиться значительно дольше, чем содержательное время «здесь и сейчас», занимая десятилетия и даже столетия. Чтобы убедиться в этом, достаточно всего лишь заменить слово «настоящее» словом «современность»…
И еще:
Для нас настоящее структурируется преимущественно чредой различных действий: время принимать душ, время утреннего кофе, поездки на автобусе, время сигареты, совещания, беседы, ужина, время для игры в карты и для бутылки вина. День складывается из чреды отрезков настоящего, протяженность которых измеряется совершающимися в них действиями и состоит из них. Время – это действие, а действие – это время; так мы движемся во времени от одного отрезка настоящего к другому. Пока длится действие, длится и настоящее; когда оно миновало, нужно готовиться к следующему отрезку настоящего. Большинство этих действий повторяется, они рутинны и шаблонны, поэтому время таких действий несет в себе вариации известного и предсказуемого.
Ассман считает, что время лучше всего замедляется, когда становится содержательным и ценным. Проще всего это объяснить на примере взаимоотношения человека с искусством:
Совокупность рутинных действий прямо-таки уничтожает содержательность настоящего. Об этом же писал Виктор Шкловский в 1916 году в своей знаменитой статье «Искусство как прием», где говорится о негативном влиянии автоматизации на восприятие времени: «Так пропадает, вменяясь в ничто, жизнь. Автоматизация съедает вещи, платье, мебель, жену и страх войны». По мнению Шкловского, поэтика деавтоматизации, художественный прием остранения призваны по-новому стимулировать внимание за счет затруднения формы восприятия. Именно в этом и состоит для Шкловского задача искусства: создать и продлить содержательное настоящее. <…> Джеймс Джойс говорит об «эпифаниях», моментах интенсивного переживания, которые вместе с тем приносят неожиданное прозрение, ибо они открывают окно в реальность и подлинность жизни.
В отличие от «эпифаний» содержательного настоящего, которые не могут носить плановый характер, содержательное время эстетического переживания хронометрировано и четко организовано. Мы вступаем в эстетическое настоящее не посредством действия, а посредством прекращения действий…
Короче, настоящее – это не миг между прошлым и будущим, но отрезок одного действия, которое, как дорога в Венецию из аэропорта, может тянуться около часа, при любой погоде проводимого внутри пейзажей, исполненных акварельными красками в переходах полутонов воды и неба, волн, меняющих окрас лагуны и линии горизонта, на которой возникают поначалу размытые очертания города с кампанилами и лучезарными куполами.
Так как полет – одно сплошное настоящее, которое может не закончиться с приземлением и выходом из замкнутого салона (белого, будто медицинского), но продолжать длиться, пока ходишь по Марко Поло и даже когда садишься в вапоретто. Можно длить агрегатное состояние полета или же переключиться на новое – отчаливающее от пристани. Тем более что это плаванье (проще всего сравнить его с ладьей Харона, везущего людей совсем уже на иной берег) оказывается чистой феноменологической редукцией, сколь чувственной, столь и головной. Острой как бритва, прохладной и стальной – как гладь лагуны, нарушаемая бриколами, точно специально придуманными, дабы лишний раз подчеркивать вневременную суть водного прибытия.
Путь в Венецию (как и из нее) проходит целый спектр незаметных градаций и степеней «очищения». Пристань, первые минуты водного полета, когда ботик медленно нащупывает путь, выложенный бриколами, и встает на него, затем прямая дорога посреди лагуны, мимо небольших островов и захода на остановку в Бурано (или Мурано? Все время путаю). Отсюда и до Сан-Микеле недалеко, а где кладбище, там уже и Фундамента Нуова, постоянно наливающаяся конкретикой при приближении к причалу.
Некоторые на глазах превращаются из пассажиров и туристов в людей, другие, напротив, выращивают внутри своих телесных форм конфигурации бессмысленных фланеров. Смотреть за людьми нужно на протяжении всех этих стадий, которые одновременно сплачивают прибывших ожиданием общего будущего в городе, непредсказуемом и желанном, но и рассекают коллективное тело на отдельные щупальца. Ведь судьба в этом городе у каждого своя. Кто-то ищет дежурного набора открыточных видов и действий («Что нужно сделать в Венеции?», «Десять обязательных мест, которые вы должны посетить»), кого-то волнует встреча с квартирной хозяйкой. У одних в этом городе есть знакомые, про других в венецианском поточном потоке не подозревает ни одна живая душа.
Японские девушки, похожие на кукол, восторженные и не скрывающие восторга за полями панамок. Не выпускают камеры из рук, бегают от одного открытого окна к другому. И одинокий азиат с большим фотоаппаратом, сумеречно серьезный, занял самую удачную позицию для съемки – на открытой площадке, где его качает вместе с корабликом. Но он, как при исполнении, не обращает внимания на сложности, постоянно прицеливаясь на чаек, сидящих на бриколах, на извивы лагуны или же на причалы проезжаемых