Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гендерная проблема тяготела над Ахматовой всю ее жизнь: она понимала, что все, что она напишет, будет восприниматься как отражение «женских переживаний». И в то же время ее творчество критиковали за то, что в нем было «слишком много женских переживаний». Неудивительно, что ей приходилось проявлять жесткость и решительность. Ее стиль строг и трезв:
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Можно ли выразить это более ясно? «Все это действительно с нами произошло. Я там была. И это был настоящий ад».
Как будто все это уже не лежало на ее плечах тяжелейшим грузом, многие из ее произведений были написаны в невозможных условиях. Она не могла опубликовать их, так как не была включена в список писателей, одобренных государством. Она даже физически не могла ничего писать, потому что у нее дома регулярно случались обыски, как и у всех ее друзей. Антигосударственные материалы нельзя было не только публиковать, но и в первую очередь писать. Стихи Ахматовой хранились как в «догутенберговскую эпоху», как она сама называла время, в котором жила. Они становились частью устной истории, просто выучивались наизусть – точно так же, как стихи «писали» (то есть заучивали) до изобретения книгопечатания. Надежда Мандельштам, жена поэта Осипа Мандельштама, пишет о том, как ее поражала незаметность, с которой сочиняла Ахматова. Надежда видела, как ее муж проговаривал стихи себе под нос, и сочла, что Ахматова гораздо менее открыта. «Даже губам своим она не позволяла шевелиться с такой откровенностью, как это делал О. М. Мне кажется, что, когда она сочиняла стихи, губы у нее сжимались и рот становился еще более горьким»[30].
В начале 1960-х Ахматова рассказывала, что доверила свой труд нескольким людям: «„Реквием“ знали наизусть 11 человек, и никто меня не предал», – сказала она[31]. Некоторые стихи вообще были записаны много лет спустя. К счастью, подруга Ахматовой Лидия Чуковская обладала невероятными способностями к запоминанию стихов. У них с Ахматовой был особый метод. «Внезапно, посреди разговора, она умолкала и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш». Потом Ахматова произносила что-нибудь для кагэбэшников (квартира прослушивалась). Чаще всего это были фразы «Хотите чаю?» или «Вы очень загорели». После этого она записывала несколько строк на клочке бумаги и протягивала Чуковской, чтобы та запомнила их наизусть. (Я даже боюсь думать, что чувствовала в этот момент несчастная читательница.) Потом Чуковская, запомнив стихи, возвращала клочок Ахматовой, и та громко говорила: «Нынче такая ранняя осень» – и сжигала бумагу над пепельницей[32]. Мне сложно даже вообразить себе то присутствие духа, которым должна была обладать Ахматова, чтобы писать стихи в таких условиях. Очевидно, что самым первым пунктом в ее списке приоритетов значилось «выжить с достоинством». Она отказывалась идти на компромисс.
И тем не менее Ахматову иногда продолжают считать незначительным поэтом второго ряда, потому что она женщина. (Когда я об этом думаю, мне хочется воскресить из мертвых Толстого, чтобы он забросал недоброжелателей Ахматовой яйцами. Он бы мог это сделать – как мы выяснили, он был готов на все, если это было как-то связано с яйцами.) Это особенно обидно, когда задумываешься о смысле «Реквиема», ее главного произведения – письменного свидетельства о мыслях и чувствах женщин, ставших жертвами сталинских чисток, которые ждут известий у тюремных ворот:
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что, красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой».
…
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ,
Пусть так же оне поминают меня
В канун моего погребального дня.
Называть творчество Ахматовой «женской поэзией» (что нередко делают) означает не понимать главного: она написала это для того, чтобы происходившее никогда не было забыто.
Но в России даже в середине 1990-х все еще было принято своеобразное, почтительное отношение к женщинам, почти как во времена Джейн Остин. Мужчины часто целовали женщине руку при встрече, пододвигали стул, зажигали сигарету, наливали вино. Есть документальный фильм, снятый в Петербурге, о людях, которым исполняется 40 лет в один день, и на одном из празднований мужчина говорит своей подруге, почти сюсюкая с подобострастием: «А может, я Вам нарежу потоньше огуречик?» Когда мы выпивали в компании, первый тост всегда был за хозяина, а второй – «за прекрасных дам». Во время застолий по умолчанию считалось, что «женщины любят сладкое», и мужчины приносили торты и шоколадки «для дам». Потому что все дамы питают слабость к сладкому! И дамам всегда нравятся стихи, написанные дамой! Именно в таком контексте люди читали Ахматову в советские годы и ранний постсоветский период.
Это, разумеется, полная ерунда. Мужества у Ахматовой было побольше, чем у Хантера Томпсона, Нормана Мейлера и Эрнеста Хемингуэя вместе взятых. Когда я думаю о том, как она играла с кагэбэшниками по их правилам, тщательно выбирала людей, которым могла доверить заучивание стихов, записывала их на клочке бумаги, чтобы через несколько минут его сжечь, – все это для того, чтобы избежать гибели за стихи… Мне хочется громко заорать. Или рассечь воздух самурайским мечом. Высшее проявление женственности? Не думаю. Самые смелые человеческие поступки! Они не имеют никакого отношения к тому,