Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заранее распространив улыбку по неуклюжему лицу, человечек направился к нам. Он шагал вразвалочку, словно бы переминался с ноги на ногу. Чем-то он мне напомнил плюшевого детского медведя, засаленного от частого употребления.
— Здравствуйте! — слюняво пришепётывая, сказал он и просиял.
— Здрасьте, — растерянно ответила Муся и отодвинулась на полшага: от человека пахло тяжёлым, лежалым.
— А что же вы к нам не приезжаете?
Казалось, шире улыбаться некуда, но странный человек ухитрился ещё сильнее растянуть губы. Обнажились неровные жёлтые зубы и бледные дёсны.
— А к вам — это куда? — спросил я и подумал, что Муся права, у меня дурацкая привычка задавать вопрос на уточнение.
— Как куда? К нам, к преподобному! У нас, у преподобного, так хорошо! Вы даже не думайте, ехайте! Мы будем вас ждать!
Сам себе покивал головой, охотно согласился со своей нехитрой мыслью, ещё немного постоял, подумал — и добавил:
— А рублика у вас не будет?
Я порылся в карманах, протянул ему горстку монеток. В основном пятаки и копейки, но было там и несколько пятнашек; до рубля, я думаю, не дотянул, но копеек восемьдесят набралось. Тот, не ослабляя яростной улыбки, деловито всё пересчитал. И, утратив всякий интерес к нам с Мусей, удалился.
А Мусе почему-то захотелось страстно целоваться, именно здесь и сейчас, на виду у прохожих; только что она была холодная и неприступная и начинала злиться, и вот уже глаза играют, губы тают воском, по языку скользит язык, всё забыто, мы вместе.
И удержаться было невозможно.
Под конец она посмотрела на меня растаявшим, чуть пьяным взглядом и спросила:
— И что, вот так и будем без конца мусолить губы?
— Так и будем. Пока не поженимся.
— Это ты мне сделал предложение?
— Считай, что да.
— Хорошо, я подумаю. А вообще нет, не буду думать. Я согласна. Не получится — пойдём в ближайший загс и разведёмся. А получится — будем жить долго и счастливо и умрём в один день. Ты хочешь умереть со мной в один день? Нет? А что же так? Шучу, шучу, это от хорошего настроения. Но ведь не завтра же поженимся?
— Не завтра.
— А когда?
— Сразу после защиты. Я устроюсь работать, будет на что жить. И с мамой надо поговорить.
— Ах, да, у нас же мама. Мы хорошие мальчики. А если мама заругает? Передумаешь?
— Не передумаю. Но не поговорить с ней — не могу.
— Угу. Понятно. Независимость. Ну хорошо. А когда ж мы будем защищаться?
— В восьмидесятом, в сентябре.
— В восьмидесятом?!! — Мусино лицо перевернулось. — Ты смеёшься? В апреле семьдесят восьмого ты мне говоришь — в восьмидесятом… Это же целых два года ещё…
Не два, а два с половиной, подумал я, но промолчал.
— Я не выдержу… Я живая, Лёша, ты пойми… Сказал бы кто, что такое может быть — со мной! Я б не поверила. Ладно, что с тобою делать — я подумаю. Пойдём хотя бы ещё погуляем.
Так мы и жили эти два с половиной года — словно танцевали пионерский танец, на расстоянии вытянутых рук. Ездили в кинотеатры на окраине, где показывали всё, что пахло авангардом и полупротестом; сидели на торгпредовских местах в старомодном, но приятном театре имени Вахтангова и живом, бурлящем «Современнике», подолгу бродили в Нескучном саду, заезжали в Серебряный Бор, катались с горок в имении Узкое, где в те годы обретался санаторий Академии наук; я показывал Мусе усадебный дом, вокруг которого бродили академические старички, объяснял, что в самом начале XX века в этом доме умер гениальный — странный — неприкаянный философ Соловьёв, излагал его мистическую «Повесть об Антихристе», рассуждал о подтверждении его пророчеств. Муся вежливо слушала.
Мы целовались. Спорили. Молчали. Возле Мусиного дома расставались, и она смотрела испытующе: не передумал?
Я отводил глаза.
Это повторялось каждый божий раз; Муся отличалась редкостным спокойствием — и столь же редкостным упорством. Причём без выверта, без театральной позы, в отличие от нашего семейства. Да? Нет? Ну хорошо, как скажешь, спросим в следующий раз. Точно так случилось и вчера. Мы посмотрели поздний репортаж о сказочном успехе нашей баскетбольной сборной, я доставил Мусю на «Сокол», мы ходили вокруг её дома, говорили ни о чём и обо всём, горячий асфальт остывал, гавкали ночные псы, нам было хорошо, но я по-прежнему не передумал и в половину первого нырнул в метро. Снова не попал на пересадку; пересёк Белорусскую площадь, неживую, тёмную, пустую, бросил пятачок в косую прорезь и в абсолютном одиночестве спустился вниз по эскалатору, как в романтическом кино шестидесятых: а я иду, гуляю по Москве, и я — пройти — ещё — смогу. И на подходе к собственному дому вновь увидел яркое окно с печальным силуэтом.
Мама.
Она всегда меня ждала, как бы поздно я ни возвращался. Я старался тихо отпереть замок, в надежде незаметно проскользнуть, но мама непременно выходила в коридор и смотрела на меня влюблёнными ревнивыми глазами. Я злился на неё, орал, даже как-то разбудил соседей, но в следующий раз окно опять светилось. То же упорство. Другое по форме, но такое же точно по сути.
Будильник я завёл на восемь, чтобы оклематься перед поездкой к декану (надо было заявить о возвращении из стройотряда и получить его формальное согласие). Но жарким ранним утром, в шесть с копейками, в соседнем доме саданула дверь и вырвался животный вопль:
— Ай-йа-а-а! Билал! Билал!
Голос я узнал сразу: вопил Мансур, младший брат моего одноклассника Шархемуллина. Дверь снова ухнула, и на этот раз кричала женщина:
— Мансур, домой! Мансур, не надо!
И что-то ещё по-татарски.
Я вскочил, раздёрнул занавески.
Наши дома стояли очень близко, окна в окна. По двору, между песочницей, железными качелями и дворовым столиком для домино, носились двое. Тощий подросток в сатиновых чёрных трусах и без майки и его мать, Агиля, в неуклюжем цветастом халате и восточных тапках с большими помпонами. Вот она поймала сына, вцепилась в него и с трудом удержала; Мансур продолжал рычать в неё, колотил руками по спине.
— Ай-й-йя! Билал! Билал!
Наконец Мансур обмяк и начал всхлипывать, а потом икать, как перекормленный младенец.
Дверь в мою комнату приотворилась.
— Это что такое? а? — спросила мама шёпотом.
— Мама. Ты же видишь сама. Билала убили, — я ответил жёстко и громко, сразу же об этом пожалел, надо было как-то мягче, исподволь, но поздно.
Мама вздрогнула и решилась переступить порог. Остановилась возле двери, ко мне не подошла.
— Какого Билала? Как это убили?
Когда происходило что-то страшное (умер дед, отец объявил, что уходит), мама защитно глупела: не понимаю ничего, отстаньте.