Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нужно назначить день этого обеда до отъезда дяди Ксавье, — говорила госпожа Фронтенак. — Ты, Жан-Луи, увидишь нашего славного Дюссоля. Поскольку тебе придется работать с ним…
Ив обрадовался тому, что Жан-Луи стал живо возражать:
— Да нет же, мама… Я тебе уже столько раз говорил и повторял… Ты никогда не хочешь меня слушать: у меня нет ни малейшего желания заниматься делами.
— Это в тебе говорит детство… Я никогда не принимала этого всерьез. И ты сам прекрасно понимаешь, что рано или поздно тебе все равно нужно будет решиться занять свое место в фирме. И чем раньше, тем лучше.
— Дюссоль, несомненно, человек славный, — сказал дядя Ксавье, — и он вполне заслуживает доверия; и тем не менее уже давно пора, чтобы кто-нибудь из Фронтенаков сунул нос во все эти дела.
Ив приподнялся на локте и напряг слух.
— Коммерция меня не интересует.
— А что тебя интересует?
Жан-Луи поколебался на мгновение, покраснел и наконец отважно бросил:
— Философия.
— Ты что, сумасшедший? Зачем тебе еще это? Ты будешь делать то, что делали твой отец и твой дед… Философия — это не профессия.
— После кандидатского экзамена я рассчитываю написать диссертацию. Мне торопиться особенно некуда. Я получу место преподавателя в университете.
— Вот как, и это твой идеал! — воскликнула Бланш. — Ты хочешь быть чиновником! Нет, вы только послушайте его, Ксавье! Чиновником! И это при том, что в его распоряжении находится первая в наших местах торговая фирма.
В этот момент в маленькой гостиной появился Ив, с растрепанными волосами, с горящими глазами. Он прошел сквозь облако дыма, которым вечная сигарета дяди Ксавье окутывала мебель и лица.
— Как вы можете сравнивать, — закричал он своим пронзительным голосом, — профессию торговца лесом с занятиями человека, который посвящает свою жизнь духовным вещам? Это же… это же просто непристойно…
Взрослые с недоумением смотрели на этого буяна без пиджака, в расстегнутой рубашке и с падающими на глаза волосами. Его дядя дрожащим голосом спросил его, зачем он вмешивается не в свое дело, а мать приказала ему выйти из комнаты. Но он, не слушая их, продолжал кричать, что, «естественно, в этом дурацком городе все думают, что любой торговец, чем бы он ни торговал, значит больше, чем кандидат филологии. Какой-нибудь посредник по торговле винами воображает, что он имеет превосходство над Пьером Дюэмом, профессором на факультете точных наук, которого здесь не знают даже по имени, за исключением тех тягостных моментов, когда возникает потребность помочь какому-нибудь тупице получить степень бакалавра…» (Надо сказать, что, попроси они перечислить работы Дюэма, он оказался бы в довольно затруднительном положении.)
— Нет! Вы только послушайте его! Он здесь еще речи произносит… Сопляк! Утри нос лучше…
Ив не обращал никакого внимания на все попытки прервать его. Он говорил, что дух презирают не только в этом глупом городе, во всей стране преподавателей, интеллигенцию совершенно не ценят. «…Во Франции слово „преподаватель“ является ругательством, в то время как в Германии оно равнозначно аристократическому титулу… А еще считаемся великим народом!» Лающим голосом он теперь ругал родину и патриотов. Жан-Луи тщетно старался его остановить. Дядя Ксавье, вышедший из себя, пытался возражать, но его никто не слушал.
— Я здесь вне подозрений. Всем известно, на чьей я стороне… Я всегда верил в невиновность Дрейфуса[10], но я не потерплю, чтобы какой-то сопляк…
И тут у Ива вырвались опрометчивые слова о «побежденных 1870 года», грубость которых отрезвила даже его самого. Бланш Фронтенак встала:
— Теперь он оскорбляет собственного дядю! Выйди отсюда. Чтобы я тебя больше не видела!
Он пересек бильярдную, вышел на крыльцо. Знойный воздух раскрылся перед ним и охватил его со всех сторон. Он углублялся в неподвижный парк Тучи мух гудели, кружась на месте, оводы приклеивались к его рубашке. Он не испытывал никаких угрызений совести, а только унижение оттого, что потерял голову, что случайно разбудил лиха. Ему бы лучше было не горячиться и ограничиться только предметом спора. Они правы: он всего лишь ребенок… То, что он сказал дяде, было ужасно, и ему никогда не будет прощения. Как вернуть себе их расположение? Странно было то, что ни мать, ни дядя не утратили в его глазах ни капли своего престижа. Хотя он был слишком молод, чтобы поставить себя на их место, проникнуть в их рассуждения. Ив не судил их: мама, дядя Ксавье оставались неприкосновенны, они были частью его поэтического детства, откуда они уже не могли вырваться. Что бы они ни говорили, что бы ни делали, ничто, казалось Иву, не в силах отделить их от тайны его собственной жизни. Сколько бы мама и дядя Ксавье ни святотатствовали против духа, дух пребывал в них самих, помимо их воли, освещал их изнутри.
Ив пошел обратно. Хотя из-за грозы небо и потускнело, грома пока не было; цикады больше не пели; только луга, казалось, трепетали. Ив шел впереди, мотая головой, как жеребенок, чтобы спастись от плоских мух, которых он давил у себя на лице и на шее. «Побежденные 1870 года…» Он не хотел никому причинять боль: дети часто шутили в присутствии дяди Ксавье по поводу того, что ни он, ни Бюрт, записавшиеся в добровольцы, не видели ни одного пруссака. Однако на этот раз шутка обрела совершенно иной смысл. Он медленно поднялся по крыльцу, остановился в прихожей. Они еще находились в гостиной. Дядя Ксавье рассказывал: «…Перед тем как вернуться в часть, я захотел в последний раз обнять моего брата Мишеля; я перелез через стену казармы и, когда спрыгивал с нее, сломал себе ногу. В госпитале меня поместили с больными оспой. Я чуть было не отдал там концы. Твой бедный отец, у которого в Лиможе не было никаких знакомых, столько усилий предпринял, чтобы вытащить меня оттуда. Бедный Мишель! Он тщетно пытался завербоваться (в том году он заболел плевритом)… Ему пришлось прожить в этом ужасном Лиможе несколько месяцев, хотя видеться со мной он мог только раз в день не больше часа…»
Дядя Ксавье прервал свой рассказ: на пороге маленькой гостиной снова появился Ив; он видел, как к нему повернулись встревоженные глаза Жана-Луи, желчное лицо матери; дядя Ксавье на