Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец наступил день маминой свадьбы.
О злых мачехах я слышала, об отчимах я ничего не знала. Однажды мама мне сказала: «У тебя будет дядя, не делай глупого лица. Я выхожу замуж, мы переедем на другую квартиру, а ты пока останешься у дедушки».
Обычно свадьба в нашем доме была дорогое и парадное удовольствие, но на этот раз все обошлось тихо и скромно: второй раз не венчаются, как в первый. Мама была в сиреневом платье и такой же шляпе с вуалью. Мне Аннушка сшила новое плиссированное розовое платье, и когда я заупрямилась и не хотела его надевать и выходить к гостям, она меня уговаривала: «Ну-ну, будь хорошей девочкой. Сыновья дяди тоже приехали, смотри, какие хорошие мальчики — не плачут, не капризничают. И получат пирог и сласти». Нюта мне заплетала косу с розовым бантом, а Катя застегивала мои желтые новые башмачки. Когда я была так расфранчена, я примирилась с судьбой и пошла играть со своими новыми братьями.
* * *
Когда кончились занятия в школе, я первый раз поехала в гости к папе. И тут началась моя новая жизнь — без детства, без иллюзий.
Еще во время так называемого сватания мамы мне приснился сон: мама садится в коляску и уезжает, и я даже не могу с ней проститься, меня тащат куда-то в сторону, я кричу, плачу… и просыпаюсь вся в слезах.
В родительской семье я не привыкла к «телячьим нежностям» или «африканским страстям», как мама это называла. И вдруг я увидела, что моя сдержанная, всегда холодная и строгая мама способна ходить под руку с чужим нам всем человеком; иногда я заставала их в нежной близости, часто мне не велели вертеться под ногами, слушать разговоры взрослых или, если это было на улице, велели идти впереди. Из балованной единственной дочки я превратилась в маленькое лишнее, всем мешающее существо, в какого-то щенка — я чувствовала, что меня перестали любить.
Тетушка Машенька, теперь единственная хозяйка в доме, считала своим долгом меня воспитывать. Катя и Нюта были уже большие, ученицы третьего и четвертого класса, смотрели на меня как на маленькую, у них были от меня секреты. Нюта часто мне читала «нотации», я ее уважала и побаивалась.
Однажды я провинилась: в лавочке, где я обыкновенно покупала, я купила шоколадку, для которой недоставало тринадцати копеек. Лавочник, зная меня и тетушек, уговорил меня взять в кредит.
На следующий день и всю неделю у меня не было чем заплатить этот долг. Я стала обходить его лавку стороной и пробиралась переулкам, чтобы он меня не увидел. Нюта первая заметила, что я похудела и побледнела и что со мной творится что-то необычное. Я не выдержала, расплакалась и рассказала ей всю правду. Она, конечно, заплатила эти 13 копеек, но нотация была строгой и жестокой.
* * *
На Рождественские каникулы меня послали в Вильну вместе с моим сводным братом: у него там тоже были родственники со стороны его покойной матери. Мы приехали на рассвете. Папа встретил меня на вокзале. Из московской богатой столичной атмосферы я попала в еврейскую «черту», в голус, в провинцию. Я была просто потрясена: вместо нарядных носильщиков с медными бляхами нас обступила толпа оборванцев, которые говорили на плохо понятном мне еврейском языке, вырывали из рук у папы, а потом друг у друга мой небольшой чемодан — я была уверена, что они вообще хотят украсть мой багаж. Но папа к этому отнесся очень спокойно, всунул последнему из них в руку какую-то монету, и мы сели на извозчика.
— Что они хотели от нас, папочка?
— Они просто хотели заработать десять копеек.
Это не было щегольское ландо, или лихач, или карета, и даже не дедушкины санки, это был обтрепанный извозчик с рваной сбруей и в клеенчатом фартуке. Мне хотелось плакать.
Мы ехали по узким кривым улицам. Бедные люди ранним утром открывали свои лавчонки или шли на работу, на рынок. В некоторых лавочках при скудном свете уже работали и торговали на лотках. Женщины грели руки над какими-то глиняными горшками с угольями, и такие же горшки с пылающим углем стояли у них между ногами, почти под юбкой. Наш дом стоял на горе с прекрасным видом на Вилею, на леса и горы, на которых возвышались костелы времен Наполеона — готический Бернардинский и церкви с золотыми луковицами куполов. Но в полутьме я всего этого не рассмотрела.
Я очнулась только в квартире папы. Мачеха уже спала. Она заботливо оставила на столе в столовой чашку молока и кусок «штруделя» со сливами и изюмом для меня.
Квартира папы была заново отремонтирована и очень богато обставлена, гораздо моднее и «стильнее», чем наша московская старая квартира. Здесь не было строгого дедушкиного ампира и не было «интеллигентских» уголков с пианино и книгами, нотами, с живыми цветами в вазах, с разными парижскими «секретерами» и рукодельными столиками, где все было поставлено как бы небрежно. Здесь царил богатый мещанский дух. Мебель была в стиле барокко, каждая комната в другом цвете, потолки были лепные и печи выкрашены под цвет. В гостиной было много безделушек, разные севрские и саксонские фигурки, китайский фарфор, бронза, хрустальные подвески, искусственные цветы и даже восковые ангелочки. Все это было куплено тетей за границей или, может быть, сразу — из какого-нибудь разоренного графского имения. Столовая была отделана резным дубом, на стенах висели барельефы — дичь, рыбы, фрукты, старинные высокие часы с кукушкой. В тот момент меня, ребенка, все эти мелочи отвлекли от уродства улицы и нищеты жизни, которую я только что увидела в первый раз, но потом я возненавидела всю эту мещанскую безвкусицу. Впрочем, до того еще пройдет немало лет.
Тетя вышла к завтраку одетая в строго застегнутое до воротника платье. Причесана она была как от парикмахера. Она была седая дама, очень высокая, красивая, что называлось, представительная. Она меня милостиво поцеловала, и, по-видимому, мы с первой же встречи понравились друг другу, потому что между нами не было никакой натянутости и неловкости.
Все рождественские каникулы она меня баловала, водила к своим родным, накупила мне подарки, мой папа был в восторге. Когда я уезжала, она даже прослезилась: «Бездомное, мол, дитя». Когда я потом рассказывала моей маме, как хорошо меня приняли в доме отца, и какая у них «шикарная» квартира, и как хорошо они живут, она была очень довольна. Впоследствии она мне говорила, что была рада, что он женился раньше, чем она вышла замуж, потому что у нее были угрызения совести, так как она его оставила, и почти без уважительной причины. Тогда это называлось «не сошлись характерами».
За десять лет, в которые я приезжала и живала у моего отца, я, конечно, лучше узнала мачеху. Это была сильная еврейская женщина, «эйшес хайл»[59], которая умела свои материальные и общественные интересы ставить на первый план, она умела подавлять свои чувства и страсти, если таковые у нее имелись.
Я потом узнала о ее жизни до замужества с моим отцом. Она очень любила своего первого мужа, имела с ним несколько детей, была богата и жила очень широко: разъезжала много, проводила лето с детьми за границей, давала детям хорошее воспитание и образование. Когда она заметила, что ее муж ей изменяет с гувернанткой, ее самолюбие было задето. Она потребовала развода, взяла себе детей и сильно переменила весь строй своей жизни: стала религиозной, благотворительной, молилась три раза в день, все праздники и субботы проводила в синагоге, давала пожертвования. Второй раз замуж она вышла только потому, что считала для себя непристойным жить как «разводка», без лица и имени («он поним унд он номен»[60]) — и вышла за моего отца тоже по сватовству, потому что он был хорошей партией, состоятельный, с образовательным цензом и занимал положение в городе.