Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не надо, – сказал я Клавке, – пусть покрасуется.
– Так он же, дядь Кузь, видите, чего наделал, дурак такой!
– У меня есть тряпки, – сказал я, – пусть покрасуется.
Клавке надо было купить подарок. Платье, например. Под цвет ракитянского неба, потому что глаза у девки невообразимые – янтарные. И Надичке надо подарок. И тетке тоже. И дяде Мирону.
И тому, кто живет в нашей хате…
Мы слегка опохмелились, и я повез дядю Мирона на мельницу.
– Припаздываю, – сказал он.
Я поднажал и на выгоне, недалеко от Черного лога, настиг вчерашние дрожки. Муругий жеребец шел боком, жируючи, норовя все забрать влево, и я стал обгонять его справа. В дрожках, уперев ноги в грядку, напряженно прямо сидел тот лобастый, что плевался вчера на побитые зеленя. Он искоса взглянул на машину и вытянул жеребца вожжиной. Я отстал – впереди на обочине завиднелась тракторная колея – и, вырулив на дорогу, во второй раз начал обходить дрожки. Лобастый оглянулся и пустил жеребца галопом. Дядя Мирон азартно раздул ноздри:
– А ну, кто кого!
На всякий случай я забрал покруче от дороги и, когда дрожки оказались сбоку, сбавил газ. С полкилометра мы ехали вровень, как спаренные, – было невозможно оторвать глаза от красоты и мощи летящего жеребца, крохотной колесницы, от седока. Он стоял теперь на коленях в передке дрожек и размеренно крутил над головой петлей ременных вожжей. Я бы уступил ему, обязательно сдался; я даже ждал: вот-вот поперек выгона протянется борозда или канава, – нельзя же дать этой прокатно-бессердной коробке попрать вольный дух живых, – но дядя Мирон, тоже привстав на сиденье, все время выкрикивал:
– А ну, кто кого! А ну, сгреб вашу…
Я вырвался вперед, и через минуту мы оказались у голенькой аллеи, что вела на Покровский двор.
– Давай подождем его тут, – сказал дядя Мирон. Вид у него был довольный и вместе с тем смущенно-виноватый.
– А кто это? Председатель? – спросил я.
– Не, тот на «Победе» фугует. Это Михаил Иваныч. Бригадир нашей восьмой. Да ты должен знать его. Егораку помнишь? Ну что в пуньке возле речки жил?
Дед Егорака и Михан… Еще бы я не помнил их! Деду, наверно, шел тогда девяностый, а Михан был моим ровесником и круглым сиротой. Пунька – это амбар. Она стояла на возвышенном мыске, поросшем ракитником, у самой речки. Нигде – ни в чьей-нибудь хате, ни в кооперации – не пахло так хорошо и отрадно, как в Егоракиной пуньке: зимой и летом ее стены и потолок были увешаны пучками засушенной травы, ветками дубов и вязов. В половодье пуньку отрезало от села и от всего мира. Тогда было страшно глядеть с бугра на мысок, – он стремительно несся вместе с пунькой и ракитником навстречу течению реки. Несся и оставался на месте. Я первым навещал пуньку после спада воды. Первым. Наверно, кроме меня, одному богу было ведомо, чем питались дед Егорака и Михан, и тут нельзя было ничего поделать – один стар, другой мал, а кругом голодуха. И я был им свой…
Каждый год по веснам дед Егорака распухал – отекали и стекленели ноги, руки и лицо. Мы с Миханом кормили его тогда вареными печерицами – так называли у нас шампиньоны, их никто, кроме нас, не ел, потому что росли они черт-те где – вьюнами, гольцами и будто бы съедобной травой свербейкой. К середине лета дед Егорака оживал, а к осени совсем поправлялся: он делал нам с Миханом луки из подсушенной акации и стрелы из краснотала. Для наконечников я крал у матери большие «цыганские» иголки. Забредшему в конопляники пискленку надо было угождать в голову или шею. В другое место стрела не брала, и пискленок уносил иголку…
Еще бы я не помнил деда Егораку и Михана! В тридцать шестом году под спад лета в Ракитное прибилось кино. Ставили его под открытым небом, прямо на стене чьей-то хаты. На второй день кино перебралось в соседнее село Соломыково, и дед Егорака, Михан и я подались туда. После мы были в Рожновке, в Спасском и еще в трех селах. Показывали «Чапаева», и мы все ждали: не выплывет ли он на этот раз из реки Урала?
Не выплыл…
Мы вышли с дядей Мироном из машины и закурили. Михан подъехал шагом, сидя на дрожках в прежней позе, как ни в чем не бывало.
– Ну как, Михал Иванч? – издали окликнул его дядя Мирон.
– Восемь, – хмуро ответил Михан и натянул вожжи.
– Чего «восемь»? – обеспокоился дядя Мирон.
– А чего «ну как»? – без улыбки спросил Михан, искоса поглядывая на меня. Я подошел к нему, протянул руку, и мы разом сказали одно и то же:
– Не узнал тебя вчера…
– А я сразу признал, – торопливо сказал дядя Мирон. – Чего ж не заглянул вечерком?
– А ты покликал? – расстановочно спросил Михан.
– Да тех чертей тоже никто не заманивал. Пришли – и все!
– Вы ж до этого на мельнице пили! Мне Кубарь доложил! – укоряюще сказал Михан.
– Там всего-навсего по одной лампадке пришлось, – махнул рукой дядя Мирон. – А вот вечером дома выпили. Это верно. Зря ты не заглянул… На-кась вот докури. Хоррошие цигаретки. Из самой аж Литвы…
Что-то с дядей Мироном было неладно. Что-то он излишне мельтешился и семенил около дрожек, растопыривал локти, оттирая меня от Михана, не давая нам поговорить. Михан плохо слушал его. Оглядев машину и мой костюм, он не очень весело сказал мне через голову дяди Мирона:
– Ну и вымахал ты! А был меньше меня…
– В отца пошел, – суетно подхватил дядя Мирон. – Брата Гришаку всю жизнь сажнем дражнили. Бывало, сидит верхом, а ноги под пузом у лошади волокутся… А однава едет, понимаешь, в кобеднешних портках и едет, а мерин возьми и…
Что-то с ним было неладно. Он все больше и больше колготился, беспокойно перехватывал наши с Миханом взгляды и без умолку говорил и говорил о моем отце. Я подумал, что это у него от сознания виноватости перед начальством за выпивку в рабочее время, – Михан, видать, крутоват был характером, если принять в расчет нашу с ним вчерашнюю встречу в поле.
– Вот что, Михаил Иванович, – решил я выручить старика, – сейчас мне надо проскочить в Медведовку, а вечером давай встретимся. Добре? Ты где живешь?
– Как где? Да в твоей хате! – сказал Михан с осиплой обиженностью в