Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Итак, теперь, по низложении людей нечестивых, лучи Солнца не озаряли уже тиранического владычества: все части Римской империи соединились воедино, все народы Востока слились с другой половиной государства, и целое украсилось единовластием, как бы единой главой, и все начало жить под владычеством монархии. А славный во всяком роде благочестия василевс – победитель; ибо за победы, дарованные ему над всеми врагами и противниками, такое получил он собственное титулование, принял Восток и, как было в древности, соединил в себе власть над всей Римской империей. Первым проповедуя всем монархию Бога, он и сам царствовал над римлянами и держал в узде все живое»[99].
Язычество рухнуло, подкошенное под самое свое основание царем-христианином, формально все еще не являющимся членом Церкви. Раскрылись двери тюрем, церковные общины и осужденные при царях-гонителях христиане получали обратно ранее конфискованное имущество, двор и ближнее окружение св. Константина становились исключительно православными.
Как указывалось выше, религиозная терпимость (но отнюдь не индифферентизм) св. Константина имела свои естественные границы. Он спокойно наблюдал за последними днями господства язычества, не считая нужным административно запрещать культы, не идущие в явное и открытое противоречие христианству. А таковые, связанные, как правило, с жертвоприношениями, еще существовали в Риме и даже имели многочисленных поклонников. В остальных случаях св. Константин был уверен, что естественный ход событий и его личный пример неизбежно предопределят господствующее положение Церкви среди иных культов. Другое дело – еретики, в отношении которых император был готов применять куда более строгие меры.
Такая избирательность царя вовсе не кажется неожиданной, а тем более лишенной основания. Конечно, как глава государства и гарант общественной нравственности, он был обязан бороться с любыми попытками привнесения сомнительных новаций в область культа. В отношении попыток неправомерной ревизии православного вероучения, помимо государственной обязанности, императором двигало и живое религиозное чувство. Он искренне верил в Христа и полагал себя защитником Его Церкви. Но эта медаль имела и оборотную сторону. Для римского сознания это означало, что если уж василевс разрешил христианское вероисповедание, то тем самым он был вдвойне ответственным за нравственную чистоту ее учения. Любой раскол, любая ересь, принявшая масштабные черты, могла бы поставить под сомнение авторитет и самой Церкви, и ее покровителя – императора, поскольку в таких случаях стороны догматического спора склонны обличать друг друга во всех смертных грехах.
Конечно, имя св. Константина блистало во всей Римской иперии, но разве история дает мало примеров тому, как былые кумиры развенчивались в прах по внешне ничтожному поводу? А неспособность царя справиться с разномыслиями в поддерживаемой им Церкви могла быть расценена в массе своей еще языческим римским обществом как признак его политической несостоятельности. Нетрудно догадаться, что в этом случае рано или поздно нашелся бы конкурент, способный сыграть на кризисе власти и проложить себе дорогу к трону, используя настроения толпы.
Первый опыт вмешательства в богословские споры был дан императором еще в 314 г. Дело в том, что за 3 года до этого, в 311 г., новым епископом Карфагена был избран Цецилиан, против которого ополчилась богатая матрона Лукилла, возглавившая противников архиерея, требовавших признать его хиротонию незаконной. Вместо Цецилиана они избрали некоего Доната, по имени которого и стали называть эту вновь образовавшуюся секту – «донатисты».
Вскоре стороны зашли в тупик – их разделяли и серьезные богословские расхождения, а потому обратились за помощью к императору. Римский папа Мильтиад (311—314) поддерживал законного епископа, донатисты потребовали от василевса созвать Собор для разрешения спорной ситуации. И св. Константин охотно пошел им навстречу, отметив в своем письме на имя папы Мильтиада, что для него невыносимо положение дел, когда Церковь оказалась разделенной на два лагеря. Царь поручил галльским епископам возглавить специальную комиссию, опросив по 10 архиереев с каждой стороны. Мильтиад ловко перевел эту комиссию в Собор, точку зрения которого, однако, донатисты отказались признавать.
Тогда император созвал в 314 г. специальный Собор в Арле. Своему префекту в Африке он пишет: «Я считаю решительно неверным скрывать от меня подобные споры, поскольку из-за таковых Господь может вооружиться против меня самого, кому Он Своим Божественным повелением поручил управлять всеми делами людей». Новый Собор отклонил апелляцию донатистов, и те вновь отказались признавать правомочность его решений. Тогда св. Константин в своем новом послании гневно заметил, что проследит за наказанием виновных, если те будут упорствовать. Наконец, в 316 г. он вынес окончательное решение в пользу епископа Цецилиана[100].
Между тем в Церкви возникли еще более серьезные разногласия и волнения по поводу учения одного Александрийского иерея по имени Арий. Для богословия Ария характерным является резкое противопоставление нерожденного, вечного Бога всему прочему, что от Него происходит. При этом Арий допускал только один способ происхождения от Бога – творение Им всего из ничего. Для Ария термин «рождать» тождественен термину «творить», всякое иное понимание он отвергал. Поскольку Бог уже есть и Он один, то Христос относился им к разряду рожденных тварей[101].
Как отмечают богословы, доктрина ариан – языческая в своей основе, так как арианский Христос не что иное, как языческий полубог[102]. «Они, по примеру иудеев, – писал Александрийский епископ Александр Константинопольскому епископу, – отвергают Божество Спасителя нашего и проповедуют, что Он равен людям»[103].
Нельзя сказать, что Арий явил миру нечто совершенно неведомое. Арианство родилось из смешения двух тонких религиозно-философских ядов, совершенно противоположных природе христианства: семитического и эллинистического. «Христианство по своим культурно-историческим прецедентам вообще есть синтез названных течений. Но синтез радикальный, преображающий, а не механическая амальгама. И даже больше, чем синтез – совершенно новое откровение, но только облаченное в традиционные одежды двух великих и столь разрозненно живших преданий». Яд иудаизма заключался в антитроичности, в монархианском истолковании крещальной формулы Церкви.
Для эллинской философии идея абсолютной единственности и несравнимости ни с чем Божественного начала была высочайшим и достославным достижением, в корне убивавшим языческий политеизм. Для нее также непонятным оставалось главное – откуда рядом с единственным Первоначалом могло появиться еще нечто? Поэтому для примирения Евангелия со своим образом мысли им нужен был некий посредник, место которому в построении Ария отводилось Христу[104]. Аналоги подобных построений мелькали уже в образе мыслей ересиарха III в. Антиохийского епископа Павла Самосатского, представителей Александрийской богословской школы и даже великого Оригена[105].