Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Света и Фёдор стояли в храме. Время близилось к обеду. Рядом, в деревне Семёныч рубил гусей. Хозяева решили, что пора делать из них тушёнку. Это был удачный день для Семёныча, но последний для гусей.
– Соня!
– Что?
– Я сейчас вызову скорую. Поедешь в больницу. Собирай вещи.
– А если я не поеду?
– Это не приказ, это просьба. Девочки пока со мной останутся.
– Сейчас?
Но батюшка уже не слушал, он шёл к телефону. Было время обеда. Света и Фёдор возвращались домой, и пока они шли, из районной больницы выехала скорая и на всех парах полетела к дому рядом с храмом, где на крыльце сидела Соня, рыдала и обнимала девочек.
Иван Кузьмич стоял во дворе и раскуривал папиросу. Вокруг него наматывали круги красные куры и что-то выклёвывали из его башмаков. На плите кипела кастрюля с борщом. Осталось заправить – бросить зелень, перец и чеснок.
Фёдор вздыхал и ругал батюшку:
– А ещё что он отчебучит? Летать захочет, или ритуалы по-настоящему производить?
Пахло землёй, травой, ещё чем-то сладковатым, будто подгнившими листьями, так сладко пахло только в детстве.
– Прости меня, сказал Фёдор.
– За что? – спросила Света.
– За эгоизм.
– Это нормально.
– Это ненормально. Ты тратишь на меня своё драгоценное время, носишься со мной, а я занят только собой и про тебя ничего не знаю. Давай, рассказывай о себе. Что любишь? Что раздражает? Как жила и о чём думала? Кого любила? Чему удивлялась, на что махнула рукой?
– Так много вопросов… Не буду отвечать. Задай один.
– Ты бы хотела выйти замуж?
– Смотря за кого. И насколько. Это шутка.
– Современный взгляд?
– Разве ты не испорчен и не развращён?
– Ещё как испорчен. Разворачивается и складывается пазл за пазлом ужас моего бытия и того, что я из себя представляю. Опять я говорю. Ты заметила? Вообще, я не открываюсь в присутствии других людей, тем более, женщин. Не помню, как было с матерью, с отцом я был открыт, он располагал к этому своей беззащитностью. Его хотелось взять под крыло… И в нём была крепость и нежность младенческая. Я был с ним открыт, но не всем мог поделиться, боялся смутить и заляпать его грязью… Как же это было просто, любить отца. С женщинами сложнее.
– Почему?
– От них ждёшь и требуешь. Хорошо, если попадётся женщина, готовая служить твоим ожиданиям и требованиям. В юности я влюблялся безответно. Я подглядывал, следил, наблюдал, дышал девушкой, которую выбрал, но не подходил близко. То, что со мной происходило вне общения и прикосновений, было очень сильным чувством, и я боялся его спугнуть, как боишься спугнуть дикую красивую птицу.
– А потом?
– А потом я сдался. Когда друзья узнали, что я ещё не был с женщиной, они смеялись, оскорбляли меня, и я пригласил свою знакомую в ресторан, а потом мы поехали к ней. Потом мы с ней встречались, потом – расстались, и так пошло. Я менял девушек, но любви к ним не испытывал, и мне их было не жаль. А потом, женился на Анне Толоконной и вроде успокоился, угомонился. Мне льстило, что у меня жена – красавица, мне приятно было появляться с ней где угодно, но за порогом дома надо было продолжать игру, а мне хотелось уединиться и отдохнуть. Я был выжат, как бывает выжат актёр после премьеры, и мне был необходим сброс напряжения. По выходным мы с друзьями играли во взрослые игры, и после «грязных» субботы и воскресенья, моя остальная жизнь казалась мне пределом праведности. Дома мы с Анной почти не разговаривали, потому что уже всё сказали друг другу, и говорить было больше не о чем.
– Сколько лет вы прожили вместе?
– Четыре года. Это очень большой срок.
– Я ещё быстрее сбегаю из своих романов. И без них нельзя, и в них тесно.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать пять.
Ветер гнал облака в сторону Киши, и там, над ней, они выстраивались в хороводы и потом долго не могли разойтись.
Свиридовы были самой громкой семьёй в Малаховке. В доме и во дворе всегда стоял шум. Шум возник много лет назад, никто и не помнил, когда. Шумели половицы, дребезжали стёкла, летела и разбивалась о стены посуда. Столовые приборы хищно вонзались в деревянные балки и притолоки, горемычные стулья, бинтованные скотчем, поцарапанные и покоцанные, грустно ожидали конца. Он ждал их в большой русской печи, куда ушли их собратья. Ушёл столовый стол, две лавки, кресло и ещё много чего из мебели. Шум никогда не прекращался, и поддерживали его изо всех сил Геннадий Борисович и Мария Игнатьевна. Геннадий Борисович кричал всегда громогласно, басом, на опоре, на всякий случай, сняв очки. Когда он понимал, что устал кричать – начинал шуметь всем, что было под рукой. Вторила ему Мария Игнатьевна высоким тоненьким сопрано. Голоса всегда сливались в общий двухголосый шум, к которому прибавлялись стуки, громы, звон и перемещение мебели. Казалось, что сейчас на двор вывалятся изувеченные борьбой окровавленные тела, но во двор выходили невредимые, раскрасневшиеся мужчина и женщина и как ни в чём не бывало продолжали жить-поживать и заниматься хозяйством. В печи, куда вслед за дровами уходил очередной переломанный стул, томилась каша и пеклись пироги, которыми Геннадий Борисович торговал возле Веркиного магазина. Пироги Мария мастерила так, что к обеду тележка на колёсиках пустела и наполнялась продуктами из магазина – мукой, маслом, водкой и крупой. Начинку Мария Игнатьевна творила сама из всего, что у неё было под рукой – зелени с огорода, картошки, яиц, которые в изобилии под брань несли куры, капусты, и риса. В ход шли щавель, морковь, кабачки, свёкла и разные ягоды. Тесто у Марии Игнатьевны начинало убегать досрочно, она ловила его на лету и отправляла обратно в огромные эмалированные кастрюли. Неизменный дух пирогов, также, как и ритуал шума, был атрибутом их жизни, также атрибутом жизни была юродивая дочь Юля, которая молча блуждала по деревне и окрестностям одетая кое-как, с застывшим, будто перекошенным от печали лицом. Юля была старшей дочерью. Младшая, Галина, давно уже уехала в город, вышла замуж, родила красивую девочку и больше в Малаховке не появлялась, как будто она умерла. Родители думали о Галине, как о чём-то случайном, потому что у них, у Свиридовых, не могло быть такой дочери, а могла быть только Юля. Никто не знал, что с ней. Юля почти ни с кем не разговаривала и