Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медсестра провела меня в маленький кабинет с кушеткой и оставила на попечение наблюдательницы в белом халате с биркой «Харрис», молодой женщины, очень деловой, с блокнотом и магнитофоном. Меня усадили в уютное кресло, как у психотерапевта, я пошутил по этому поводу и не получил никакого ответа. Смысл: это серьезные исследования. Харрис вскрыла пластмассовую коробочку с наклеенной цифрой и достала пинцетом влажную хирургическую губку. Она запихнула губку мне в рот и сказала, чтобы я жевал ее десять минут, начиная «прямо сейчас» — она щелкнула секундомером, — стараясь не проглотить, после чего погасила яркий свет.
Я стал жевать губку, сохраняя слюну во рту, словно мальчишка-бейсболист, волнующийся перед подачей. Слабый травяной привкус, немного похожий на начинку фаршированной индейки, довольно приятный. Через десять минут мне разрешили сплюнуть. Потом какое-то время ничего. Я размышлял о заказе «Вэнити фейр», о деньгах — обычные печальные, жалостные мысли о безнадежно испорченной жизни и все такое. Спустя некоторое время я ощутил некоторое расслабление, словно я смотрел со стороны на Чаза, занятого этими дерьмовыми мыслями, и находил это любопытным; кажется, я даже рассмеялся вслух. Потом я ощутил легкий дискомфорт, как будто у меня затекли мышцы, это чувство тесноты кресла в эконом-классе самолета, после чего я встал и направился к двери.
Харрис сказала, что мне еще нельзя уходить, тогда я сел, встал, снова сел, снова встал, принялся расхаживать взад и вперед, чувствуя, как по всему моему телу разливается энергия, электрическая, вибрирующая, хрустящая по щебенке и опавшей листве, воздух холодный и влажный, и я просто иду, не так чтобы опечаленный, ощущая, что все это я уже когда-то видел, и мы приближаемся к кладбищу во главе колонны скорбящих, довольно большой, более многочисленной, чем я ожидал, моя сестра в монашеском платке — они уже отказались от черных одеяний — крепко держит меня за руку. Я останавливаюсь и растерянно спотыкаюсь, и сестра спрашивает меня, в чем дело. Я отвечаю, что у меня еще никогда не было такого сильного ощущения, будто все это уже происходило со мной, а она говорит, что в этом нет ничего удивительного, что не каждый день хоронишь отца, и мы идем дальше, похороны продолжаются.
Потом мы с Шарли немного выпили, и она рассказала мне, что думает оставить монастырь. Ей нравилось помогать миллионам голодающих в самых отвратительных точках земного шара, однако все посильное добро кажется пустяком в сравнении с размерами зла. Да, хорошо каждый год принимать двадцать девочек в монастырскую школу, спасая их от насилия со стороны взрослых, но остаются сотни и сотни, которым нельзя помочь, и матери приводят их в эту школу, толпы женщин и девочек умоляют, чтобы их приняли, понимая, что это безнадежно, но что еще им остается делать? И почему-то теперь, после смерти отца, исчезли и многие причины, заставившие Шарли уйти в монастырь (наконец-то она призналась в этом). Она чувствует, что ей хочется вернуться в мир — не то чтобы полностью расстаться с религией, но приносить больше пользы. Мы поговорили с ней о том, чем занимаются различные монашеские ордена, и Шарли спросила, как у меня дела с живописью и не кажется ли мне, что настала пора рисовать для себя, а не для того, чтобы позлить отца, и я рассмеялся.
Мы говорили допоздна, совсем как в былые дни, когда мы были маленькими, и Шарли поцеловала меня на прощание, после чего я поднялся в свою бывшую комнату. Она совсем не изменилась: индейское одеяло на кровати, на стене моя старая хоккейная клюшка рядом с фотографией матери, и этот противный запах сырой плесени от старой мебели. Я разделся и собрался лечь спать, но тут вспомнил, что не закрыл стеклянные двери на террасу и, если ветер переменится, дождь испортит ковры, поэтому я накинул старый синий махровый халат и попытался выйти. Дверь не открывалась, я дергал за ручку, колотил по ней руками и ногами, и вдруг мне на плечо легла рука. Я перепугался до смерти, потому что находился в спальне один, а когда оглянулся, это оказалась та женщина в белом халате с биркой «Харрис» и мы по-прежнему находились в кабинете.
А теперь ты просто обязан понять, что это был не сон, не грезы, ничего подобного. Я был там. Я вернулся во времени на двадцать два года, обитал в своем собственном теле, только более молодом, говорил со своей сестрой в гостиной отцовского дома — полноцветная картина, стереозвук, все как надо. Я воскликнул: «Твою мать!» И тут у меня подогнулись колени и мне пришлось лечь на кушетку, а Харрис испуганно спросила, в чем дело. Сначала было очень трудно ответить. Я вовсе не чувствовал себя одурманенным наркотиками, не было ни тумана, ни чрезмерной резкости, как от кокаина или «спида». Нет, какая-то отрешенность, едва заметное изменение в сознании и еще пульсация в голове, словно котенок проводил шершавым языком по моему мозгу четыре или пять раз в секунду, осторожно и нежно.
В то же время я ощущал себя и полностью сосредоточенным, и отрешенным, словно переживал свою жизнь впервые, без тумана тревоги и сожалений. Ничего похожего на гашиш, и полная противоположность ЛСД. Харрис задала мне кучу вопросов, зачитав их с отпечатанного листа, и я ответил на них как мог: да, я присутствовал на похоронах отца; нет, я не могу утверждать, что мои ощущения являются воспоминанием, а не фантазией. Все это казалось таким настоящим, совсем как разговор с этой глупой женщиной, хотя если бы мне сказали, что я по-прежнему нахожусь у себя в комнате в ночь после похорон и этот разговор фантазия, я бы без колебаний в это поверил.
Харрис продержала меня еще целый час. Через какое-то время котенок перестал лизать мой мозг и я вернулся в более или менее нормальное состояние, хотя в тот момент я уже не мог точно сказать, какое состояние является нормальным. По дороге к выходу я взял со стола в приемном отделении потрепанный старый номер журнала «Пипл» со статьей про Мадонну. Вернувшись в студию, я поставил на мольберт небольшую деревянную доску, загрунтованную гипсом, и, порывшись в гардеробе, нашел подходящий старый театральный костюм сливового цвета, с золотым шитьем и прямым, высоким корсетом — в эдвардианскую эпоху это платье носила какая-нибудь Джульетта, от него воняло нафталином, но оно еще было в довольно приличном виде. Я надел его на манекен, который усадил в кресло, расставил освещение, приколол фотографию Мадонны на стену и принялся за работу.
Я нарисовал поясной портрет углем: томно сложенные руки, светлые волосы, ниспадающие колечками на шею, на фоне затянутого облаками неба и маленького городка с крепостными стенами и башнями. Грунтовка теплой сероватой охрой с добавлением японского затвердителя, потому что я привык выполнять коммерческие заказы и не могу ждать, когда краска высохнет, а кому какое дело, если через пятьдесят лет грунтовка потемнеет и растрескается? Поэтому, как только грунтовка чуть подсохла, я создал основу, наложил глазурь, затем добавил струящуюся ткань, и все было великолепно, я рисовал несколько часов, на улице стемнело, я проголодался и не обращал внимания на звонивший телефон. Что-то изменилось? Наверное. Я часто полностью погружаюсь в творчество и забываю на время о том, что пишу коммерческий мусор, но на этот раз тут было нечто большее, я был весь в работе и просто позволял краске, словно по волшебству, ложиться на свежую белую поверхность.