Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можешь ты представить себе худшую судьбу для политика, воспитанного в традициях публичных выступлений? Неудивительно, что ему пришёл конец.
— Вы сказали, он глохнет? — переспросил я. «Глохнет!» Слово ласкало мне слух, и я тихонько повторял его. Сладостное слово.
— И я должен проповедовать с горы, — повторил Карадок с отвращением. — Слушать глухого, его дерьмовые приветствия и слезливые признания в любви. Я вас умоляю. Будто это предотвратит наихудшее.
— Наихудшее? А именно? — спросил я; казалось, я уже несколько дней только и делаю, что задаю вопросы, на которые никто не может или не хочет дать ответа.
— Откуда мне знать? — пожал плечами Карадок. — Я всего лишь архитектор.
На дороге вспыхнули фары. Это появилась машина Ипполиты. Мы замахали руками и галопом помчались к ней.
Где-то в этом месте запись снова становится то зашумленной, то обрывочной. «Я был плодом двойного миража, — сказал Карадок, обедая chez[30]Виви в компании златолюбивых мужланов, приобретших внешний лоск. Смеясь так, что цветок из петлицы упал ему в бокал. — Мы должны работать ради высшего счастья избранного меньшинства». К тому времени я вручил свои восточные жемчужины Ипполите, чтобы она позаботилась насчёт Графоса. Это был период прозопографии[31]самого необычного рода. Например, появляясь слишком рано, я ждал в розарии, пока она провожала Графоса до машины. До этого я видел Графоса только на газетных снимках или сидящим на заднем сиденье серебристого автомобиля и приветственно машущего толпам. Естественно, я ничего не знал о его изуродованной ноге; теперь, когда они под руку шли по дорожке, я слышал его шаркающие синкопированные шаги, и мне было ясно, что ему приходилось влачить бремя куда более тяжкое, чем просто усиливающаяся глухота. Он носил серебристые галстуки, привезённые из Германии, которые необычайно шли к серебру волос на его узкой голове жука-короеда и грустным глазам с отсутствующим взглядом. В какой-то момент он, как бы ни был хитёр, раскрылся и сбросил с себя всю апатичность богачей. Я точно уловил момент, когда его безрассудная страсть прорвалась в интонации, с которой он процитировал древние греческие стихи о влюблённом мужчине:
Он источает многие чары,
Поступь его — бёдер танец,
Его испражненья благоухают тмином,
Самый плевок его — яблоко.
Проницательность, несомненно, покидает влюблённого. (Соперник убил его выстрелом из лука.) На стене туалета кто-то отметил три этапа в жизни человека, следуя классической формуле:
Пресыщенность
Hubris[32]
Ate[33]
«Для Графоса опасно то, что он начал думать о себе в третьем лице», — печально сказала она, но это было много позднее. Все эти данные пульсируют теперь в сжатом виде в Авеле и могут быть вызваны при любом требующемся угле наклонения.
Мой эксперимент с голосом Карадока тоже был не менее успешен; среди неразборчивых записей, когда все говорили одновременно, был короткий кусок, где он превозносил достоинства Фатимы, а она с изумлением внимала ему. Я обнаружил его век спустя среди своих вещей и скормил Авелю. «Может, она не для каждого богиня, — начинает он с некоторым вызовом, — хотя в ней проступают черты древнего народа. Она жертва старинного ритуала, когда девам вдевали кольцо в причинное место, вот кто она. Потом албанские врачи зашивали ей гимен двенадцатым номером, чтобы она могла вступить в честный брак. Неудивительно, что её муж бросился со скалы в море после столь долгого и изнурительного медового месяца. Врачи перестарались и по ошибке использовали вместо ниток гитарные струны. И когда она раздвигала ноги, звучало целое арпеджио, как из музыкальной шкатулки. Муж отослал её обратно к родителям, проделав дыру в её рубашке, чтобы показать: она не была девственницей. Тяжба по этому делу, несомненно, всё ещё продолжается. Что тем временем оставалось Фатиме? Она вышла на приапову дорогу, как многие и многие другие. Она шла по ней спокойно и весело, держа кожаный фаллос, священный olisbos, в процессии, возглавляемой миссис Хенникер. Мы также не должны забывать, что половые органы были для греков aidoion — „внушающими священный трепет”. У древних греков не было особого слова для обозначения девственности. Это отцы Церкви, будучи обеспокоены и несколько развращены, изобрели agneia[34]. Но, видит Бог, Фатима не знает этого и по сию пору. Когда она умрёт, её портрет будет висеть во всех тавернах, её могила в саду „Ная” будет завалена лавровыми венками от приносящих ей обет; она заслужит титул noblissima meretrix[35]в грядущих веках. Биологии волей-неволей придётся думать, к какому подвиду отнести Фатиму». Но остальные его слова потерялись в общем разговоре, как в гомоне пугливой стаи, вспорхнувшей от хлопка в ладоши. Впрочем, по нечётким обрывкам можно предположить, что говорил он о пирейском борделе, где жили девушки, носившие имена древних афинянок, — вроде Дамасандры, что означает «сокрушительница мужских сердец»; а также маленькие девочки, кожа да кости и глаза как блюдца, которых и сейчас, как встарь, звали «анчоусами». Эти его слова порой заставляли вспомнить об Иоланте с её моралью, в точности как мораль в Древней Греции. Кожа, покрытая слоем свинцовых белил, чтобы скрыть шанкры, подбородки, выпачканные шелковичным красным соком, всклокоченные волосы, напудренные до седины, как у олив, обнажающих на ветру изнанку листьев, но и вполовину не столь почтённой. Лидийцы удаляли своим женщинам яичники, пороли их под звуки флейты. Битумная мастика для удаления волос отчаянно борется с наступающей старостью… Лепет фонтана мешается с бульканьем бутылки, обтянутой кожей. Потом, позёвывая, К. декламирует стишок под названием «Происхождение видов»:
Алкая тесной с Богом смычки,
Монах махнул себе яички,
Но цель осталась далека,
И не воротишь стояка.
Где-то, кстати, нужно оставить место для разбросанных там и сям высказываний Кёпгена — его тетради были всегда в моём распоряжении, ни слова не пропало. Записи, сделанные однажды вечером в Плаке под красное вино и мяуканье мандолин. «Возьми вино, осторожно добавь в него свежую живицу, по капле. Потом налей стакан и выпей, чтобы здесь, под крышей небес, подытожить иконографию души с собой в раздоре. Эти простые оловянные кувшины смогут на какое-то время примирить все противоречия». Пение заглушило конец разговора, но то тут, то там, как проблески слюды на сколе камня, ухо улавливает закристаллизовавшееся эхо. «Ты заметил, что в момент смерти человек глубоко вздыхает?»