Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Из-за чего? — спросила Рима.
Видимо, на этот вопрос уже был дан ответ, и в более пространном варианте, так как те куски объяснения, которые Скорч пожелала воспроизвести, звучали непонятно.
— Он высокий, — ответила она. — Парни любят спускать с лестницы высоких, а Коди — высокий, но легкий. Выглядит он не слишком внушительно. Вот ему и достается. — Она отняла салфетку от его лица, чтобы осмотреть рану, и приложила снова. — Или это расизм.
Кто-то удивился такому предположению. Должно быть, Рима. Она могла такое сказать.
— Он черный, — пояснила Скорч. — Ты хочешь сказать, что не видишь этого?
— Вижу.
Рима почувствовала себя странным образом виноватой, словно было что-то расистское в неопознавании черного. Она пригляделась к Коди. У него были темные глаза и зубы такой белизны, что в темноте бара казались бледно-зелеными. Он обнимал Скорч, и на левом плече сзади был виден вытатуированный китайский иероглиф. Коди мог быть кем угодно, но слово «черный» приходило на ум далеко не первым. Рима подумала, что надо бы подробнее обсудить, почему кто-то нежданно-негаданно врезал Коди по физиономии, но тот уже целовался со Скорч, рты открыты, язык трется о язык, лицо трется о лицо, руки о руки, лосьон переходит с одного на другого, а тут и новая песня, и стало не до того.
Чуть позже.
Голос Мартина прямо в Римином ухе:
— Тебе говорили, что у тебя кошачьи глаза?
Рима повернулась и с удивлением обнаружила, что Мартин смотрит на нее в упор.
— Значит, так, Мартин, — начала она. — Прекрати со мной заигрывать. У меня есть младший брат твоего возраста. — И тут же вспомнила, что это неправда.
Она разрыдалась, но не беззвучно, а во весь голос, так что все обернулись к ней.
Скорч, отдавшаяся на волю музыки, кинула в сторону Мартина испепеляющий взгляд.
— Что ты ей сказал? — спросила она, но даже если Мартин повторил про кошачьи глаза, Рима не слышала этого.
— Ничего, — сказал он. — О боже.
— Пойдем, — обратилась Скорч к Риме, которая сделала один шаг и наткнулась носком туфли на рукав сброшенного плаща Скорч.
Вместо того чтобы собраться, Рима запаниковала и совершенно потеряла равновесие, оказавшись в конце концов на руках незнакомого парня, который, вспомнила она потом, пытался ее клеить.
Приземлиться по пьяному делу к нему в объятия — классический смешанный сигнал.
(1)
В хорошем баре туалеты — следующее по важности после напитков, и их должно быть много. В этом имелось только два, правда, ниже по лестнице были еще — во всяком случае, так кричала через дверь Скорч тем, кто пытался войти в течение дальнейших двадцати минут. Рима сидела, сморкаясь, на крышке унитаза. Скорч стояла у раковины, заплетая свои волосы во множество маленьких косичек и смазывая непослушные концы жидким мылом.
Рима пыталась объяснить насчет Оливера, насчет того, какой ужасной, но в то же время ожидаемой была смерть отца, ставшая и для нее, и для него самого определенным облегчением. Когда отец был помоложе, он много путешествовал — скорее бродяга, чем семьянин. После смерти Риминой матери он осел дома и стал заботливым и надежным родителем. Но все равно семьей для Римы был прежде всего Оливер.
В ночь после смерти матери Рима и Оливер остались у Уитсонов, соседей из дома напротив, потому что отец освещал судебный процесс в Нидерландах и не мог вернуться быстро. Рима помнила, как он приехал, с красными глазами, небритый, а они с Оливером сидели за обеденным столом Уитсонов. «Ты останешься обедать?» — спросил Оливер подчеркнуто вежливо, словно ответ был ему не очень-то и важен. Ему тогда было одиннадцать.
Миссис Уитсон сказала, мол, они уже большие, чтобы спать вместе, и Оливера предоставили самому себе в комнате с телевизором, в то время как Риме досталась кровать Бекки Уитсон, а сама Бекки разместилась в спальнике на полу. Четырехлетняя Бекки плакала — Рима не только не стала играть с ней в «Спуски и лестницы»,[24]как делала раньше, присматривая за Бекки, но и сказала, что ненавидит эту игру и всегда ненавидела и в жизни больше не будет в нее играть.
И не играла — исключая один эпизод, когда Оливеру было четырнадцать и он придумал совершенно новую доску, правда со старой вертушкой. Игра называлась «Крутые спуски и лестницы школы Шейкер-Хайтс». Ты отбрасывался назад за плохое поведение на перемене, за каплю на носу, за идиотский вопрос, заданный в классе и вызвавший всеобщий смех. Но прежде всего — за что-нибудь малоприятное, сказанное про тебя отцом в его газетной колонке; это случалось так часто, что выиграть было просто невозможно.
Так Оливер проявлял солидарность с Римой. Он-то всегда фигурировал в колонке таким, каким был, — жизнерадостным, великодушным, оригинальным. Рима тоже фигурировала такой, какой была. Чья вина, если она в итоге выглядела хуже Оливера? Ей отчаянно не хватало отца, но это не относилось к его колонкам, где ей приписывались слова, которых она никогда не произносила, или те, которые она произносила, но понятые наизнанку, или те, которые были поняты правильно, но не предназначались для чужих. Теперь осталась только Рима, фигура совсем непубличная. Теперь только Рима осталась жить, чтобы рассказать обо всем. Пожалуй, единственный светлый момент в ее жизни.
Игра, придуманная Оливером, валялась в отцовском доме, в шкафу, вместе с другими настольными играми. Настанет день, когда Риме придется разбирать эти шкафы.
Но Скорч про все это не узнала. Вместо этого Рима поведала ей — в промежутках между раскатами барабанной дроби в дверь, — что смерть отца стала, конечно, тягостным событием, но на нее еще накладывалась смерть Оливера, настолько ужасная, что Рима не осознала ее сразу и вот уже четыре года делала это понемногу, день за днем.
— С Оливером все было лучше, — сказала Рима и вновь разразилась слезами, потому что, как невероятно это ни звучало, вся оставшаяся жизнь Римы должна была протекать в урезанном, безоливерном виде. Никто теперь не назовет ее Ирмой, если только она сама не попросит. — Вот чего люди не понимают: если у тебя горе, ты не грустишь, ты сходишь с ума.
Говоря это, Рима почти не дышала, так что звучало это ничуть не менее безумно, чем в ее восприятии. Смерть есть смерть, продолжила она, и не бывает похожа на что-либо другое, кроме другой смерти. Но отец умирал долго, так что было время подготовить себя к этому, а Оливер погиб моментально, по вине пьяного водителя, в миле от дома: Рима даже слышала сирены, но еще не знала, в чем дело.
Скорч придвинулась ближе к зеркалу, вертя головой, чтобы видеть свои намыленные косички.