Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Причём тут крупа?» — недовольно подумал я и закрыл глаза.
…Все!
Кончена прошлая жизнь!
Кончены игры!
Дядя Матвей прав — я стану офицером. Когда вырасту. Когда вырасту… Что-то тупое и безнадёжное было в этих словах. Нет! Я стану офицером не когда-нибудь, а сейчас.
Я сел на постели и одними губами произнёс:
— Клянусь быть настоящим офицером!
И снова бухнулся на подушку.
…Вот я иду по улице. Никто не знает, что этот мальчик — офицер невидимого фронта. Что он точно выполняет приказы невидимого командования.
…Проехала иностранная машина. На секунду обернулся водитель в чёрных очках. Гад! Думает, если в очках, я ни о чём не догадываюсь.
Иду дальше. Пусть проедет хоть сто иностранных машин. Голыми руками меня не возьмёшь. Я здесь все дворы знаю.
Слежка за врагом. Вот этот, в шляпе. Эх, прижать бы тебе браунинг к пузу, спросить спокойно: «Служил у фрицев?» Но нельзя. Мирное время.
А вот из этого окна, если установить пулемёт, вся улица будет простреливаться. Попробуйте, подойдите!
Странная фантазия овладела мной. Вдали тонко и тревожно запела труба. Часто и глубоко дыша, я глядел в одну чёрную, мёртвую точку пространства.
…Наутро я встал поздно, разбитый и усталый. И сразу крикнул маме:
— Ма, где моя военная рубашка?
— Может, умоешься сначала? — язвительно спросила она.
Я зашёл в ванную и включил воду, постоял просто так, глядя в зеркало.
«Ничего не будет. Я всё придумал», — отчётливо подумал я.
Во рту стало кисло от этой мысли.
— Ты нашла рубашку? — спросил я, выйдя из ванной.
— Да, что с тобой сегодня! — она грохнула на плиту сковородку. — Все его ждут, сидят голодные, а у него одни рубашки на уме.
В голосе мамы была какая-то растерянность.
— На! — она порылась в шкафу и кинула оттуда мою старую зелёную рубашку. Я закрыл за собой дверь, лихорадочно переоделся и приложил погоны к плечам. Погоны были велики. Непоправимо, немыслимо велики.
— Мама! — заорал я.
Она испуганно вбежала в комнату.
— Что с тобой? — крикнула мама.
— Пришей! Пожалуйста! Погоны! — медленно и чётко выговаривая слова, произнёс я. Видно, было в моём голосе что-то военное. Мама сразу послушалась. Она села на кровать и пятью грубыми стежками прикрепила погоны.
— На, носи! — сказала она. Погоны косо свисали, как крылышки дохлой курицы.
Я упрямо натянул рубашку и посмотрелся в зеркало.
— А ты обрежь, — тихо сказал кто-то. Я обернулся. На пороге стоял дядя Матвей и улыбался.
Картон оказался плотный, грубый, ножницам он не поддавался. На пальцах сразу выступили ярко-красные рубцы. Зажмуриваясь от боли, пыхтя и нажимая изо всех сил, я резал погоны.
Раз! И лопнула первая блестящая нитка. Раз! И лопнула вторая. Под расползающейся материей выступил серый рыхлый картон. Одна за другой рвались нитки. Обрезки картона выпирали из-под рваного материала.
В доме стоял горький, противный запах яичницы. На кухне громко орало радио.
Я с наслаждением докромсал погоны и пошёл на кухню.
Там стоял дядя Матвей в парадной майорской форме.
— Я в парк Горького иду! — весело сказал он. — На чёртовом колесе катался?
Я сунул обрезки в помойное ведро и посмотрел ему в глаза.
А потом постарался улыбнуться. Как учила меня мама.
…Ночью к нам иногда приходил дядя Юра.
Сначала он несколько секунд стоял в прихожей. И только после этого говорил своё всегда одинаковое:
— Сима дома?
(Ни здрасьте, ни вообще, — частенько сердилась мама. — Сима дома? Сима дома? А меня как будто тут нет).
И когда папа наконец появлялся, дядя Юра говорил ему с большим глубоким чувством:
— Привет, Сима!
Папа здоровался с ним обязательно за руку, и дядя Юра тогда наконец расслаблялся и говорил довольно весело: «Привет всем братцам кроликам!»
— Ну привет, привет… — ворчливо отвечала ему моя мама. — Есть будешь?..
Дядя Юра кивал и шёл мыть руки. А мама вздыхала и шла на кухню.
Дело в том, что дядя Юра был полностью несчастным человеком. Милиция не разрешала ему жить дома с тётей Розой. Это была какая-то глупость, которую я никак не мог понять.
— Мама, — говорил я частенько. — Ведь дядю Юру уже освободили из лагеря?
— Да, освободили, — кивала мама. И тут же она начинала совершенно непроизвольно хихикать и отворачиваться, чтобы скрыть свой глупый неуместный смех. Дело в том, что я не знал, что такое лагерь, и когда родители в первый раз сказали мне: «дядя Юра пришёл из лагеря», я деловито переспросил:
— Из пионерского?
Эта история настолько нравилась моей маме, что она рассказывала её всем кому ни попадя, и даже по нескольку раз.
При этом она делала вид, что забывала, кому она её уже рассказывала, а кому нет, и начинала рассказывать по новой, настолько ей нравилась эта история. Например, тёте Розе она рассказывала её раз шесть, и тётя Роза давно уже даже не улыбалась, а только сидела тихо и смотрела куда-нибудь в окно, когда мама вновь начинала её веселить этой историей.
Не то, чтобы мама моя была таким нечутким человеком. В данном случае всё было гораздо сложнее.
Теперь я дорасскажу, почему дядя Юра ночевал у нас, а не у тёти Розы.
В Москве после лагеря ему было жить нельзя. В Подмосковье можно, а в Москве нет. Но поскольку дядя Юра очень любил тётю Розу, мою двоюродную сестру Лариску и вообще хотел хоть немного побыть дома после «пионерского лагеря», то иногда приезжал к ним и даже оставался на пару дней.
Но вот ночевать дома он не мог. Милиция, как предупредили дядю Юру хорошие знакомые, запросто могла нагрянуть ночью и проверить, не ночует ли дома такой-то вот гражданин. И тогда дяде Юре опять грозили крупные неприятности… Ну, например, его могли выслать обратно из Подмосковья. В другую область.
Всего этого мама объяснить мне, конечно, никак не могла.
— Мама, — пытался понять я. — Ну почему, почему если он может их видеть, он не может у них ночевать?
— Ну вот не может, и всё! — сердилась мама. — Ты вообще уже должен спать в это время, понял?
…Да, дядя Юра действительно старался приходить к нам уже после того, как я лягу спать. Так просила мама.