Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здорово, родимка…
— Здравствуй, дедушка…
Боровик был невысокого роста, сухой старик, весь в белых, жёлтых и зелёных волосах: борода прикрывала всю грудь, волосы росли из ушей, из носу, и из-за густых белых бровей ласково мерцали живые, смышлёные глазки. Одет он был весь в холст, но чистенько, не как другие лесовики: кто вещьством занимается, тот должен держать себя в порядке.
— Ну, что? Шумит все доможил? — прошамкал он, садясь на лавку.
— Шумит, родимый… Спокою нет. Перед самым приходом твоим прошумел куды-то…
— А ночью не пристаёт?
— Словно бы нет. Не замечала…
— В таких делах надо все примечать… — прошамкал дед. — Ежели душить будет, не опасайся нисколько: это так, балует только. А гладить рукой будет, так примечай: ежели ладонь его мягкая да тёплая — к богатству да к счастью, а холодная да щетинистая — ну, это не к добру… Все примечать надо… Завтра пущай кто ко мне из твоих прибежит, я голову медвежью дам. А ты её на тын воткни или около скотины подвесь. Это тоже добре помогает. Ну да авось после петуха утихомирится… Где он у тебя, петух-то?
— А вон под лавкой…
— Давай его сюда…
Хозяйка достала из-под опрокинутой ивовой шеверни огненно-красного петуха. Петух забормотал что-то недовольным голосом и все мерцал сердитыми глазами. Старик вынул из-за голенища своего валяного сапога нож и попробовал лезвие.
— Ну, ты народ-то свой подыми весь… — сказал он. — Негоже. Да и мести мне потом надобно по всем углам…
Хозяйка с трудом растолкала спящих на полу, и они, зевая и почёсываясь, сбились все в угол и сонными, дикими глазами смотрели на вещего старика.
— Подай голик… — распорядился тот. — Да чистый, мотри…
Бормоча что-то и точно ничего не видя, он положил голик на пол, принял от хозяйки недовольного петуха и забормотал над ним невнятные слова. Потом, зажав петуха между коленами, он ловким движением загнул ему назад голову и полыснул ножом по горлу. Кровь засипела на голик. И, когда она вытекла вся, ведун передал хозяйке ещё трепещущего петуха, а сам взялся за голик и, по-прежнему бормоча вещие слова, стал мести избу…
— На, держи… — передал он наконец хозяйке голик. — Завтра в печи сожги… Ну, вот и гоже… Теперя он помаленьку успокоится. А слышал я, объявился сын твой, Ядрей?
— Пришёл. На печи вон спит… Умаялся шедчи…
— Ну, ну… Ты пришли его ко мне: повидаемся… Ну, спите себе, а я пойду…
Он надел свой кожух, шапку баранью нахлобучил и, взяв в углу свой подожок, ещё раз кивнул всем своей жёлто-зелёной бородой и вышел. Собаки залились было на него, но сейчас же и притихли: и псы, видимо, чуяли силу старикову…
В избе все улеглись. Хозяйка, успокоившись, заснула мёртвым сном: досыта намаялась она эти ночи с дедушкой-жировиком. Наутро все дивились всемогуществу деда: домовой успокоился враз… А в сердце Дубравки — диво дивное и чудо чудное! — среди зимы вдруг враз заиграло солнышко и зацвели цветы лазоревые…
Я Бог твой. Я Тот, Который одевает поля муравою шёлковой и листвием леса. В Моей власти плоды нив и дерев, стад приплоды и всё, что идёт на пользу человекам. Всё это Я дарую чтущим Меня и отнимаю у Меня отвергающих…
Сколько лет было деду Боровику, не знал никто, а он знал, да забыл. Одно время он ходил в посёлке старшиной, головой рода, а потом вдруг — борода его была уже вся бела — все оставил и ушёл в лес. Он выбрал себе местинку на берегу Десны, поставил крошечную избушку, обнёс её тыном и стал жить один, собирая на пропитание себе ягоды, грибы, орехи, мёд и отыскивая на потребу людям травки целебные, волшвеные. Подкармливали его маленько и родичи. Но ему было всего так мало нужно, что все индо диву давались: «Чистый вот воробей наш дед, истинное слово!» Ничего никому худого старый Боровик не делал, со всеми был прост и ласков, но тем не менее, когда бабы или ребята по ягоды или по грибы шли или мужики по сено в луга ехали и видели издали среди могутных деревьев серенькую, прижавшуюся к земле избёнку и эти белые лошадиные и медвежьи черепа по тыну, все чувствовали, как по спине их ползает жуткий холодок. Некоторые смельчаки подбирались поближе, чтобы поглядеть, что ведун делает, но ничего особенного не видали и они: ходит себе по хозяйству, секирой постукивает да все по-стариковски что-то про себя бормочет. И солнечно, и пташки поют, и веверицы прыткие по веткам качаются, а жуть… Ядрей так и не решился навестить старого родича: а вдруг как тот все угадает? Он стыдился теперь своей глупости чрезвычайно и ни за что не признался бы в ней. О вере заморской селяки хотя иной раз и поднимали речь — Ляпа, который поставкой князю в Киев ладей-однодерёвок промышлял, много чудного про неё рассказывал, — но они смотрели на всё это, как на какую-то небывальщину. В особенности чудно им было, зачем им нужно было Бога распинать и как это Бог с собой такое дело допустить мог.
— А ну, попытай-ка нашего Перуна распять!.. — грохотали они и, довольные силою бога своего, переглядывались и приговаривали: — А ну, попробуй!.. Он тебе так распнёт, что своих не узнаешь… О-го-го-го…
И ещё больше смущался Ядрей…
Была весна. Десна гуляла во всей своей красе. Птицы табунами летели из Ирья пресветлого в Русскую землю. И немудрёно: и тут, по затопленным яропольем лугам и лесам, было не только не хуже всякого Ирья, но, может, ещё раздольнее, светлее, радостнее… И старый Боровик на заре каждое утро склонялся в тихой молитве пред встающим Хорсом благодатным, который лучами своими зажигал вкруг него по лесам, по лугам, по водам светлым эти пёстро бушующие пожары жизни…
И вот вдруг раз из глубины тёмного леса, из этого горнила вселенской радости и любви, к избушке Боровика мальчонка вышел лет, может, десяти, а то и двенадцати, оборванный весь, бледный, с огромными, тёмными глазами, налитыми жутью лесной. Что ни расспрашивал его ласковый дед, ребёнок молчал. По одежде, по всему обличью видно было, что он свой, северской, но чьего роду — неизвестно. Он, видимо, и хотел говорить, но не мог — точно уста его запечатал кто печатью незримой. И наконец дед раскусил, в чём дело: в гостях у лешего мальчонка был, и, судя по всему виду его, немалое время. Это было делом довольно обычным. Заботливые матери, чтобы предохранить своё детище от шуток лесного хозяина, отправляя ребят по грибы или по ягоды, надевали им одежонку наизнанку — это против озорства лешего первое средство, — но иной раз опростоволосится какая, позабудет это, глядь, а ребёнка-то и нет! И что ни ищут — нет, точно сквозь землю провалился… Бывали случаи, что леший держит так ребёнка у себя, по нескольку лет и он выходит потом куда-нибудь на люди из чащи лесной уже взрослым человеком. И уже на всю жизнь лежит на нём печать леса — и на душе его, и на всём облике…
Потихоньку стал парнишечка к деду привыкать, стал понимать его, а потом и сам стал слова ронять, точно вспоминал он их, точно он от сна какого лесного пробуждался. Но ни единого слова не проронил он — ни откуда он взялся, ни что в лесных пустынях он видел. Боровику тихий, ласковый мальчонка очень по душе пришёлся, и радовался про себя старик: он давно уж вокруг себя поглядывал, кому бы науку свою лесную передать, но не находил подходящих людей для святого дела этого. И вот вдруг послали ему боги этого мальчонку с глазами тёмными, как лесные озера…