Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все-таки, дорогой мой, как было страшно то, что он рассказывал о своей матери. Она все время мыла и драила полы. Дед, отец, братья, все напивались; было страшно слушать, что в семье только эта женщина работает, драит полы и спасает их, и будит их, похмельных, на заре. Она выплачивала долги, она его выучила, отец его был писарем. Когда он рассказывал о ее седых волосах, мне показалось, что мне снится сон, так она была похожа на мою мать. Ах, я никогда не смогу забыть ту женщину. Она никогда не была влюблена, ее никто никогда не ласкал, ее били, ее соблазняли, пьяные и буйные, а она все время драила полы. Его отец был гулякой, как и мой.
— Дорогой мой, а вы слышали о моем отце?.. Назовите его имя в сремских монастырях, его знают повсюду, спросите просто про торговца дровами Эгона Чарноевича, про того, что и зимой и летом носил белую шляпу. Он редко приезжал домой, торговал лошадьми в Валахии, и говорил, что у женщин там особый «вкус». Он редко бывал дома, любил чужбину, как и я.
Его мать целыми днями драила полы, а его учила в Риеке. На левом бедре у него был красивый кортик, с белой костяной рукояткой, и он был лучшим в классе. Пятьдесят лет она драила полы и умерла. Он тогда был на корабле, у Мальты. И ничего не случилось, корабль не утонул, и его даже не отпустили домой. Он все время шептал и рассказывал, а я только хотел заснуть.
Сначала он рассказывал о небе над Царьградом, затянутом желтым туманом. Потом мы лежали на палубе какого-то парусного судна на рейде Гонконга. На небе было только одно облако, оно было лиловым, но прозрачным, оно словно висело прямо над гаванью, и сквозь него сияла изумрудная утренняя звезда.
До самой его квартиры он мне как-то несвязно рассказывал о небе; он все время шептал мне о небе, он научился различать цвет неба в любой день, за те годы, что провел в море, скитаясь по миру. Я все время пытался заставить его замолчать, но он опять начинал, мягко шепча.
Всю ту ночь я вспоминаю, как сквозь сон, хотя мне это больно, но уже не так больно, дорогой мой. Однако тот человек стал мне больше, чем братом, вот так, словно во сне.
В его маленькой комнатушке не было ничего, кроме старой мебели и картин на стенах.
Это были картины неба и облаков.
У него были картинки неба со всего мира, а он шел за мной, все время нашептывая: «Ах, если бы их видели в цвете, ах, если бы их видели в цвете». Помню, как он стер надпись с уродливой черной доски, которая словно из земли возникла передо мной, но я быстро прочитал: «Let’s learn English» и шептал дальше: «Это на Цейлоне, это на Самосе…», — так мне помнится. Я упал на постель, но он сел рядом со мной, держал меня за руку, запинался и продолжал говорить. Утверждал, что он не пьян, и просил одолжить ему денег. И поцеловал меня. Говорил, чтобы я не пугался его одежды, погладил ту последнюю пуговицу и сказал: «Мое золотое прошлое». Поцеловал меня опять и начал с воодушевлением рассказывать.
Я пытался уснуть, но не получалось, он мне все время шептал, а я все время, как в каком-то зеркале, видел над своей головой свое же лицо. Это была странная ночь. Вдруг он мне показался давно знакомым, и мы долго говорили о будущем Сербии, о народном костюме и о коринфских колоннах. Он все время начинал о небе.
Он просил и умолял меня выслушать его. Все время говорил о небе. Спокойно сидел на палубе, или ходил туда и обратно, останавливался и смотрел на море и небо. Он размышлял о юности, а рассказывал мне путанно, как моя жизнь. Море здесь было какого-то зеленого цвета, словно весенняя трава; он долго шептал об этом цвете. Потом он говорил о каких-то алых полосах на небе и доказывал мне, что они указывали ему путь, и что он плакал от радости, глядя на них, а ведь никогда раньше не плакал. Все это было так странно, наверное, я заснул, но, проснувшись, увидел, как он стоит передо мной со свечой в руке и шепчет, освещая мое лицо: «Небо, небо».
Потом он опять рассказывал мне о матери. Рассказывал, как, вспоминая о ней в далеких городах, вставал и уступал место старухам, чтобы те сели, потом мы опять были на каком-то корабле близ Каира.
На заре он сидел верхом на корабельном орудии, или прохаживался, держа вахту, и все время учился, учился. Учился по моим книгам, и я мучился, вспоминая, откуда они у него.
Я помню, мы стояли в Каире. Одна очень богатая американка и ее спутники посетили корабль, а его назначили ей в сопровождающие, потому что он прекрасно умел беседовать с дамами, а еще лучше танцевал. Однажды он, веселый и юный, одетый в белое, с золотым кортиком на левом бедре, шел по городу, полном прекрасных женщин, нарядных, белых женщин, и феллахов, и ослов. Однажды вечером, внезапно, он встретился с ней, и они долго и страстно танцевали. Он говорил ей забавные и смешные вещи.
Все, что они делали, говорил он, где-то далеко, на одном острове, оставляло свой след. А когда он сказал, что сейчас от ее страстной улыбки обретает силу, чтобы раскрыться, и расцветает красный цветок на острове Цейлон, она засмотрелась вдаль.
Она не верила, что все наши поступки оказывают воздействие на таком расстоянии, и что наша сила так безгранична. А он верил только в это.
Под пальмами, в гостиной отеля, он говорил ей, что не верит в то, что можно убить себя, или как можно сделать кого-то несчастным; он не верил в будущее; он сказал, что его телесные наслаждения зависят от цвета неба, что его жизнь напрасна, ах, нет, не напрасна, но ради улыбки, которой он улыбается растениям и облакам. Он сказал, что его поступки зависят от какого-то алого дерева, которое он видел на острове Хиос.
Она смеялась, он был забавный и такой юный.
И после всех этих танцев и разговоров на камне, у подножия страшного сфинкса, на экскурсии, он целовал эту женщину, которую еще неделю назад даже не