Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проходит много времени, прежде чем Пташка позволяет мне погладить себя по головке или по грудке. Так уж устроены птицы: они даже сами друг друга не гладят. Однако постепенно Пташке это начинает нравиться. Она садится мне на ладонь и, важничая, топорщит перышки, когда я провожу пальцем по ее макушке или по крыльям. Ей нужно подрезать коготки, но каждый раз, когда я хочу покрепче взять ее для этого в руку, она ударяется в панику.
Обычно, когда я выпускаю Пташку полетать, я опускаю на окне шторку, но однажды забываю это сделать. Она выпархивает из открытой мной дверцы и летит прямо к окну. Ударяется что есть силы об оконное стекло и, трепыхаясь, падает на пол! Я кидаюсь к ней и бережно поднимаю. Она не подает признаков жизни, бездыханная лежит на моей ладони. Нет ничего мертвей мертвой птицы. Ведь птица преимущественно состоит из движений. Когда она мертва, остаются перья и воздух.
Кажется, одно ее крыло вывихнуто. Я его осторожно вправляю и держу Пташку в ладонях, стараясь согреть. Она дышит — быстро и еле заметно. Я ощущаю рукой, как бьется ее сердце. Проверяю, нет ли какого-нибудь перелома или кровотечения. Ее шейка бессильно свисает с моей ладони, и я не сомневаюсь, что она сломана. При том, как она летает, вытянув вперед голову, именно это и должно было случиться.
Ее глаза закрыты бледными, голубоватыми, почти прозрачными веками. Не могу придумать, что бы такого сделать. Я нежно касаюсь ее головки. Говорю ей: «Пи-ип КвИ-ИП» — и пытаюсь согреть теплотой своего дыхания. Я уверен, она умирает. Первые появившиеся признаки жизни состоят в том, что она шевелит головкой и приподнимает ее. Открывает глаза и глядит на меня. Она не борется. Медленно поморгав глазами, закрывает их. Я произношу «Пи-ип-Кв И-ИП» еще несколько раз. Глажу по головке, затем она открывает глаза и выпрямляет шейку. Она не смогла бы этого сделать, если бы та была сломана. Я начинаю надеяться. Беру пальцами ее ножки и выпрямляю их, так что теперь она стоит на моем бедре, в то время как я придерживаю ее туловище. Она снова закрывает глаза, однако голову держит прямо. Но она не вцепляется в мое бедро коготками. Лапки вялые и складываются сами по себе.
Еще какое-то время я осторожно ее держу, глажу ее по головке и щебечу на ее языке. Наконец она мне отвечает — слабым, усталым «кви-и-И-Ип?». Я «квипаю» ей, и она «квипает» мне в ответ. Я ослабляю руку, и ей удается устоять на лапках. Она распушила перышки, превратившись в мячик, а от пота моих ладоней они кое-где слиплись. Она стоит на моем бедре, и я подставил справа и слева руки, чтобы ей не упасть. Беру ее снова и пытаюсь пригладить ей перышки. Перебираю их на ее крыльях одно за другим. Похоже, что повреждений нет. Я убираю руки, и она остается стоять сама на моем бедре. Она опять взъерошила перышки, и они встали дыбом. Наклоняет головку и пробегает клювом по каждому из маховых перьев по очереди. Затем испражняется. Выпрямляется, прыгает к моему колену, «квипает», и в ее щебете я узнаю прежнюю Пташку. Я «квипаю» ей в ответ и подставляю палец. Она вспрыгивает на него и поворачивается в воздухе, как привыкла. Вытирает клюв о мой палец. Она никогда не делала этого раньше. Как замечательно снова увидеть ее в движении. Я и не заметил, что плачу, но чувствую, что щеки у меня мокрые. Несу ее к клетке, она спрыгивает с пальца прямо в открытую дверцу. Она рада вернуться туда, где чувствует себя в безопасности. Ест и пьет.
После этого я наблюдаю за ней еще около часа и убеждаюсь, что с ней все в порядке. Не могу поверить своему счастью. Как было бы ужасно ее потерять. После этого случая она всегда разрешает брать себя в руки и держать, сколько мне нужно. А через несколько дней я подстригаю ей коготки.
Теперь мне хочется кому-нибудь рассказать о Пташке и обо всем том, что она может делать. Пытаюсь заговорить на эту тему с Элом, но он теперь не очень-то интересуется птицами.
Она такая забавная. Иногда я оставляю ее на ночь вне клетки, но учу спать на ней, чтобы ее какашки падали на дно клетки, вместо того чтобы пачкать пол в комнате. Я ставлю ее клетку на полку рядом с кроватью, ей там наверняка удобно. Это самое высокое место в комнате. По утрам она спрыгивает на мою голову и поклевывает меня в нос или в уголки рта, пока я не проснусь. В глаза она не клюет никогда.
Со временем я узнаю множество слов из языка канареек и могу велеть ей оставаться на месте или подлететь ко мне, я также научился звуку, который означает еду, а еще — звукам «привет» и «пока». Я начинаю улавливать на слух различия в том, что она говорит.
Вечером мне говорят, что я могу заночевать в комнате, где обычно спят санитары. Все тот же парень-пацифист, который ухаживает за Пташкой, соглашается показать мне мое место. Я снова начинаю его пытать по поводу Пташки. Он рассказывает, что Пташка здесь уже почти три месяца. Говорит, они долго даже не знали, кто он; пришлось наводить справки, не пропал ли кто на острове Уайхики — это место, откуда его привезли. Где-то у побережья Новой Гвинеи, по его словам. И добавляет, что сверх всего прочего у Пташки была малярия.
Той ночью мне опять снится один из тех снов, после которых я просыпаюсь с громким криком. В Диксе, на отделении пластической хирургии, со мной такое тоже бывало. Тамошнее заведение куда больше похоже на дурдом, чем здешнее. Каждому неймется меня вылечить. Пацифист подходит ко мне, но я говорю, что со мной все о'кей. Я опять жутко вспотел, постель мокрая, хоть выжимай. Перебираюсь на соседнюю пустую койку. Интересно, разболтает пацифист или нет. Господи, неужели они и меня сюда упекут?
Следующим утром я отправляюсь на встречу с Вайсом. Тот еще не пришел, но в его кабинете за пишущей машинкой сидит толстяк; машинка у него марки «Ундервуд», большая и старая. Он уверяет, что ему просто нужна кое-какая информация для доктора. Я пытаюсь ему втолковать, что не принадлежу к числу здешних дуриков, но он достает голубой бланк и вставляет его в машинку. После чего сидит и смотрит на меня с улыбкой. Ясное дело, держит меня за дурачка.
Он задает потрясающие вопросы типа: «Сколько людей в вашей семье покончили с собой?» или «Получаете ли вы удовольствие, когда ходите по-большому?». Вопросики просто жуть! Но это еще не самое поразительное. Для начала он спрашивает мое имя. Впечатывает его четырьмя пальцами, то и дело спотыкаясь, потом смотрит на него и — плюет! Плюет прямо на мое имя, написанное на бумаге! Господи Иисусе! Я просто теряюсь в догадках: может, что-то прилипло к его губе? Стараюсь не обращать внимания. Затем он спрашивает у меня служебный номер и из какой я части. Печатает, таращит глаза на им же написанное и плюет снова! Может, это пациент, который сюда пробрался в отсутствие доктора? А может, ничего такого и не произошло и я рехнулся сам? Пробую получше разглядеть толстяка так, чтобы он этого не заметил. В ответ он ухмыляется мне, на его жирной губе блестит слюна. Может, это какой-то новый психологический тест, тест на плевок? Кто знает.
Он начинает задавать другие вопросы. И каждый раз — то же самое. Не то чтоб реально свихнулся, а так, поплевывает себе под нос помаленьку. Должно быть, вся его пишущая машинка внутри давно заржавела. Он задает следующий вопрос, печатает мой ответ, смотрит на него и плюется, будто прыскает из клизмочки. Я поглядываю на дверь, прикидываю расстояние до нее и до толстяка. Голубой бланк, на котором он печатает, постепенно становится синим. Он уже почти закончил, когда в свой кабинет проходит главный врач. Тот одаривает меня психиатрической улыбкой — видимо, решил этим утром не играть в военного.