Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да кто ее бесчестил-то! – возопил окончательно выведенный из терпения Данька. – Кто, ну кто?!
– Ты! – подскочила к нему Мавруха, у которой припадки возмущения по поводу утраченного девства странным образом совпадали с приступами отцовской ярости, а стоило Никодиму успокоиться или забыться, как и она переставала переживать. – Ты и бесчестил. Как завалил меня на спину, да еще придавил, чтоб не дергалась…
– Опять за рыбу гроши, – процедил сквозь зубы Данька. – Ну, с меня хватит!
Этот возмущенный выкрик вызвал откровенную усмешку на лице государя, который поглядывал на Даньку без особого гнева, а даже с некоторым расположением, которое всегда возникает между сверстниками. Ведь Даньке с виду было лет пятнадцать от силы, а императору только через два месяца, 12 октября, должно было исполниться четырнадцать. Он прежде времени повзрослел, оказавшись на троне, а оттого выглядел значительно старше своих лет. Так он изменился, едва заговорили о возможном для Петра Алексеевича престолонаследии. Он наконец сообразил, что больше не изгнанник в собственном отечестве, а его грядущий властелин. Он то казался избалованным ребенком, то в чертах его проскальзывала некая ранняя умудренность, порою даже усталость от этой мудрости, они приобрели выражение холодного недоверия ко всем и каждому, оттого и производил он отталкивающее впечатление престарелого юнца.
Вот и сейчас он смотрел на распаленного злостью и горем Даньку так, словно хотел сказать: «С тебя хватит, говоришь? Ты намерен что-то изменить? Но здесь только один человек волен и способен менять судьбы людей. Этот человек – я, а твоя участь – покорно снести все, что предписано моей волей!»
Однако Данька, чье терпение совершенно иссякло, даже не дал себе труда заметить пренебрежительную усмешку императора. Он пошарил вокруг взглядом, и лицо его прояснилось, когда он заметил чуть поодаль прекрасную всадницу в синем платье – Екатерину Долгорукую. Все были так увлечены случившимся, что не обратили внимания на ее появление, а княжну слишком утомило единоборство с конем, чтобы наброситься на мужчин с упреками за невнимание к своей особе. Все, в чем она пока что смогла выразить снедавшее ее раздражение, – это грубо отпихнуть стремянного, который помог ей сойти с седла, и горничную девушку, пытавшуюся смахнуть пыль с роскошного платья госпожи.
Данька вскочил с колен и низко поклонился красавице.
– Простите, ради бога, за вольность, – сказал он с выражением таким свободным, словно к высокородной княжне обращался не измученный оборванец, а по меньшей мере равный ей по рождению. – Позвольте вам секретное словечко молвить.
Княжна, то ли от изумления, то ли от возмущения, не издала ни звука – только кивнула. Оба князя Долгорукие и император тоже не успели вмешаться, явно пораженные такой наглостью и опешившие. На лице Екатерины промелькнуло выражение брезгливости, когда Данька подошел к ней слишком близко, она отпрянула было – однако при первых же его словах, остававшихся неслышными для остальных, широко распахнула свои удивительно синие глаза и взглянула на юнца с таким выражением, что любому стало ясно: на смену злости пришла полная растерянность. Она даже приоткрыла маленький вишневый ротик и совсем по-девчоночьи уставилась на Даньку, который посматривал на нее с затаенной улыбкой.
Более того! Точно такая же улыбка, словно отразившись в зеркале, засияла и на точеном лице княжны!
– А не врешь? – вымолвила наконец Екатерина.
– Да ведь в том очень просто убедиться, – ответил Данька, плутовски склонив голову.
– И в самом деле, – с этим новым, необычайно красившим ее, девчоночьим выражением хихикнула княжна и что-то шепнула своей горничной.
Девка заспешила к дому, схватив за руку Даньку и волоча его за собой. Он едва бросил прощальный взгляд на Хорхе, по-прежнему лежавшего на земле, и сделал знак Волчку. Пес тотчас лег рядом с раненым.
– И когда же мы теперь опять увидим его величество? – В голосе барона Остермана звучала безнадежность.
Степан Васильевич Лопухин, камергер государя, посмотрел виновато:
– Сказали, воротятся не прежде, чем выпадет первый снег. Уж больно по нраву борзые пришлись!
– А, будь неладен этот де Лириа! – простонал Андрей Иваныч. – То на все готов, чтобы заставить государя отвлечься от здешних забав и воротиться в Петербург, то нарочно понуждает его к пустому времяпрепровождению! Это же надо было додуматься: из самой Англии выписать двух борзых для презента молодому императору! И это прекрасно зная, как его величество увлечен охотой! А между тем сказано в Писании: не искушай малых сих. Чертов испанец!
– Скорее чертов англичанин, – усмехнулся высокий, с грубоватым, умным лицом человек, сидевший напротив Остермана и представленный Лопухину как Джеймс Кейт.
После этой реплики Степан Васильевич тоже не смог не улыбнуться, потому что Джеймс Кейт и сам был англичанином, хотя прибыл из Испании, подобно герцогу де Лириа. Впрочем, тут имелись свои тонкости. Кейт являлся сторонником католика, свергнутого и умершего в изгнании принца Иакова II, родственником и тоже приверженцем коего был герцог де Лириа. Таких, как Кейт, называли якобитами. Посещая Россию, все заезжие якобиты считали своим долгом непременно посетить дом Патрика Гордона-младшего, такого же ярого католика, каким был его отец, знаменитый адмирал Гордон, верный сотрудник Петра Первого. Изгнанные из Англии якобиты-католики нашли приют и покровительство в Испании, чему ярчайшим примером был тот же де Лириа. Однако Кейт, ратуя за возвращение престола претенденту (так англичане называли изгнанного короля Иакова II Стюарта, а потом и его сына, Иакова III, жившего теперь в Италии), в то же время являлся убежденным протестантом, отчего и не мог устроиться на королевскую службу в католической Испании, а принужден был искать своей доли в России, равно доброй ко всякому иностранному сброду.
«Сплошная путаница, где протестант, где католик, голову сломаешь с этими иноземцами», – подумал не без досады Лопухин, который, хотя и был женат на чистокровной немке-протестантке Наталье Балк, родственнице бывших императорских фаворитов Анны и Виллима Монсов, хотя и дружил-водился через нее с Карлом-Густавом Левенвольде, Остерманом и прочими немцами, прижившимися при дворе, все же не мог избавиться от свойственного всем русским, глубоко укоренившегося, исконного недоверия к чужестранцам. Впрочем, мнения свои Лопухин держал при себе, потому что ко всем вышеназванным, а также к испанцу де Лириа весьма благоволил молодой император, а тем паче – его сестра, великая княгиня Наталья Алексеевна.
– С первым снегом вернется, – фыркнул Остерман, подходя к окну и вглядываясь в серую морось, занавесившую московские улицы. – Дождись-ка его, этого первого снега! – И он протер красные, воспаленные глаза.
Всем было известно, по словам де Лириа, что Остерман страдает неизлечимой болезнью с мудреным испанским названием fluxion а̀ los ojos. На маленьком столике возле камина стояла баночка с неприятно пахнущей мазью. Похоже было, что Остерману не терпится заняться облегчением своих страданий.