Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторые критики связывают с женитьбой Набокова его первые удачные попытки обнаружить реальность по ту сторону тварного мира. В пьесе 1924 года «Трагедия господина Морна» впервые в творчестве Набокова герой переходит из одного мира, из одного сознания в другое. В первом его романе, «Машенька», появляется термин «метампсихоза» — переселение души после смерти в оболочку другого человека. Позже Набоков с удовлетворением замечал Вере, что, когда он читал вслух домашним своего «Соглядатая», все поняли, что после смерти героя его душа переместилась в Смурова. А в 1925 году, накануне годовщины гибели отца, в письме Владимира к матери обнаруживаются новые интонации: «Я так уверен, моя любовь, что мы еще увидим его, — в неожиданном, но совсем естественном раю, в стране, где все — сиянье и все прелесть»#. Его творчество наполнено героями, подверженными разного рода психическим сдвигам: Вадим Вадимович Н. из «Смотри на арлекинов!» страдает от своей неспособности менять направление в пространстве, как мы не способны менять направление во времени. Герой-повествователь в «Лансе» никак не может вписаться в снящийся ему пейзаж. (Похожим образом Набоков сетовал, что его сокрушает тотальность воспоминаний — болезнь, от которой чудесным образом излечивает наличие биографа.) С вхождением Веры в его жизнь Набоков стал задумываться о том, что конечным может быть только пространство, но не время. Его произведения изобилуют «выходцами с того света», попытками заглянуть в то, что находится за гранью нашего существования. Это «ясное сверхзнание», наполняющее его прозу, пожалуй, следствие прямого влияния Веры или же кого-то еще, возникшего одновременно с ней.
Владимир явно был благодарен Вере за то, что она научила его кое в чем мыслить более здраво. Уже с шести лет он начал писать стихи. В семнадцать Владимир считал каждое стихотворение маленьким чудом, стопроцентным вымыслом. «Теперь я знаю, что действительно разум при творчестве — частица отрицательная, а вдохновенье — положительная, но только при тайном соединении их рождается белый блеск, электрический трепет творенья совершенного»#, — писал он Вере в январе 1924 года. По семнадцать часов в сутки он корпел над тридцатью строками «Морна». «Извилистыми путями»# Вера внушила ему этот драматический сюжет. Набоков всегда высоко ценил интуицию, но теперь оценил всю важность точности в литературе. Человек, который потом повергнет студентов американских университетов в неистовство фразой, что к литературе необходим подход художнически точный и по-научному страстный, сам подошел к осознанию этой истины, когда уже был старше своих слушателей и после того, как встретил женщину, которая больше, чем он, терпеть не могла «обиняков, этих заусениц речи». Спустя десятилетия Набоков воздал должное Вере за то, что та следила за точностью его прозы. «Писать — вот что только и мило, только и важно мне сейчас», — заявлял Набоков в своем последнем письме Светлане Зиверт, что звучало неким отказом от любви. Совсем с иными чувствами он повторяет то же Вере Слоним. «Я готов испытать китайскую пытку за находку единого эпитета»#, — утверждал он, изнемогая от своих трудов над «Морном».
Из Праги Владимир возвратился в Берлин, везя с собой в чемодане почти завершенную рукопись. Он знал, что написанное будет оценено Верой. Он писал как-то в письме, что она осталась единственной из трех человек, кто способен понять каждую его запятую, и одного из них уже нет на свете[28]. Потому ли, нет ли, но он любил ее «неистово и бесконечно»#, «до потери сознания». Должно быть, встреча в январе была сладостной, однако остаток зимы стал трудным периодом для Веры, продолжавшей работать в конторе отца. Как раз в эту зиму разразился экономический кризис, грозивший отнять у Слонима все, что осталось от сбережений. В конце декабря Слоним оставил фирму «Орбис»; к 1925 году он был окончательно разорен. Вероятно, именно у него в конторе Вера перепечатывала «Трагедию господина Морна»; пора публикации собственных переводов для нее закончилась, из чего следует, что она занималась этим не только ради денег, хотя средства как никогда были ей нужны.
Весь 1923-й и половину 1924 года Вера жила с родителями на Ландхаусштрассе. В тот год в семье начались неприятности, что, возможно, и было причиной Вериного дурного настроения, проглядывающего из писем Набокова. Вернувшаяся из Сорбонны Лена снимала комнату у семьи редактора «Руля» Иосифа Гессена. В какой-то момент в 1924 году родители Веры разошлись; Евсей Слоним поселился в доме за углом с Анной Лазаревной Фейгиной, которая была на двадцать пять лет его моложе. «Анюта» Фейгина была дочерью брата матери и, следовательно, приходилась Вере двоюродной сестрой. Вера и Анна знали друг друга с детства. Энергичная и предприимчивая женщина, Анна Фейгина, выпускница минской гимназии и Петербургской консерватории, приехала в Берлин двумя годами раньше Слонимов. В Германии она стала изучать издательское дело и теорию музыки; с подачи Евсея Слонима она стала работать в фирме Лео Пелтенбурга[29].
Скорее всего, Слава с Евсеем так и не помирились; до конца жизни они продолжали существовать раздельно. Отзвуки этого разрыва не преминули сказаться на других членах семейства. Вера с Соней, как бы ни симпатизировали матери, продолжали поддерживать тесные отношения с Анной Фейгиной, к советам которой Вера внимательно прислушивалась все последующие пятьдесят лет. Вера покорно сопровождала мать в поездке на лечение в момент ее разрыва с отцом, а также и на следующий год летом, однако делала это без особого рвения. Лена отстранилась от семьи, и ее отношения с домашними с тех пор оставались натянутыми. Анна Фейгина чувствовала, что отношения со старшей падчерицей складываются небезупречно, однако оправдывала это «вечной способностью Лены к внезапным идиотским выходкам». Через всю жизнь Лена пронесла неприязнь к Анне Фейгиной по причинам, имевшим отношение скорее к ее собственному браку, чем к союзу Анны с ее отцом. Три сестры — каждая из которых выбрала себе карьеру, связанную со знанием иностранных языков, — испытывали мучительные трудности в общении друг с другом. Даже событий двадцати последующих лет оказалось недостаточно, чтобы залечить старые раны.
Той семьи, которую Вера помнила по жизни в России, в 1924 году уже не существовало. Вера в августе стала подыскивать себе комнату; вполне вероятно, что именно в это время она стала давать уроки английского языка. Владимир предложил ей снять комнату в том же доме, где поселился сам, — чтобы видеться с нею двадцать четыре часа в сутки, — но Вера этого не сделала. К 1924 году их роман был в полном разгаре; физически они стали близки уже давно и к середине лета объявили о своей помолвке. Набоков с радостью сообщал сестрам, что, когда идет по улицам русского Берлина, вслед благоговейно слышится: «Смотрите, Владимир Сирин!» От девиц приходилось отбиваться тростью. Вместе с тем он чувствовал, что пора остепениться, и в письмо вкладывает фото своей нареченной. Словом, отношения развивались. Вера перестала работать в конторе у отца — «Орбис» закрылся, не опубликовав ни единой книги, — зато у нее появилась масса других обязанностей. Набоков зарабатывал на жизнь, как, наверное, и добрая половина эмигрантов, уроками английского языка. (Он считал Веру единственным своим серьезным конкурентом в преподавании английского в Берлине; в свободное время она расширяла свой лексический запас.) В июле того же года Набоков из Праги просит Веру подыскать ему несколько дополнительных уроков. И еще: не сможет ли она переписать посылаемые ей стихи и отослать оба экземпляра в «Руль»? Он мог скучать по трепету ее ресниц у своей щеки, но вряд ли смог бы спокойно снести ее литературные занятия, узнай он о таковых. В этом, пожалуй, Вере сомневаться не приходилось. Как бы просто так, между прочим, в том же письме своей семье, где выражал намерение жениться, Набоков добавляет: «Самая лютая зависть возникает между двумя женщинами и еще между двумя литераторами. Но зависть женщины к мужчине-литератору уже сродни H2S04 [серной кислоте]».