Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А «Сумасшедшая роза» приобрела даже некоторую популярность. Ее удалось продать, и Нике не один раз приходилось сидеть в комнате, всхлипывая и прижимая к разбитому носу мокрый платок, пока из приемника лилась трогательная музыка тут же храпящего Афанасия.
Слова к романсу написал приятель Афанасия, рослый, всегда слегка – в самую меру – небритый красавец, элегантно рифмующий розы со слезами. Нику он сочно целовал в щеку и называл сестренкой. Ника охотно кормила его борщом, пока поэт однажды не поймал ее на лестничной площадке. Ника вывернулась и долго остервенело стояла под астматически плюющимся и свистящим душем. Но спустя неделю постаралась обо всем забыть. Она не умела разочаровываться в людях.
С кресла смывали кровь. И с пола. Толстенная санитарка плюхала в ведро огромную бурую тряпку и шумно возила ей по бугристому линолеуму. Ника посмотрела на санитарку с сочувствием. Ей тоже частенько приходилось убирать сразу после процедур. С кровью всегда была куча возни.
Врач сидела за столом и, быстро-быстро заполняя историю, жаловалась сердитой медсестре с веселыми ямками на смуглых, пушистых на свет щеках. Медсестра была похожа на хорошенького поросенка в накрахмаленной шапочке.
– Все сроки проворонены! Куда только на УЗИ смотрят! Пишут шесть недель, а там все восемь. Руками пришлось выковыривать!
Ника ждала.
– Ложитесь. Аллергия есть? Новокаин хорошо переносите?
Врач повернулась. Солнце било ей в спину, и Ника не видела ее лица – только черный силуэт с сияющей огненной каймой. Очень черный силуэт.
– Не знаю, – честно ответила она. – У меня никогда ничего не болело.
– Сейчас заболит, – заверила врач и снова пожаловалась медсестре: – Осатанели. Хоть бы пробу новокаиновую делали. С утра до вечера – одни аборты!
Похожая на поросенка сестра понимающе кивнула и разорвала упаковку первого шприца.
Коньяк Ника еще могла перенести – гости Афанасия иногда приносили с собой что-нибудь в этом роде в качестве праздничного букета. Но ветчина! Паштет! Банка с красной икрой! И не на праздник, а просто так, каждый день, как хлеб! Ника посмотрела на Константина Константиновича с настоящим страхом. Она месяц пыталась выкроить денег на порцию мороженого – маленький импортный шарик с привкусом синтетической клубники, – да так ничего и не вышло. Ника больше всего на свете любила клубнику, пусть даже ненастоящую, но она копила Афанасию на куртку. Ему совсем не в чем было ходить.
Константин Константинович невозмутимо резал батон. Он слишком давно жил один и совсем недурно зарабатывал. Ему некому было приносить жертвы. К тому же от плохой еды у него было несварение желудка.
Свекровь кушала мало. То есть Ника, конечно, не знала сколько, но к их с Афанасием приезду в номере всегда стояла порция сэкономленного второго. Для Афанасия. Афанасий был по-своему благороден – он мог пропить Никину зарплату, но один он не ел.
– Открывает щука рот… – бормотал он, засовывая Нике в рот кусок остывшей котлеты.
Ника ненавидела себя, но ела. Они с Афанасием всё время головокружительно, но весело голодали. Точнее, подголадывали. Свекровь смотрела в сторону, неприязненно передергивая хрупкими плечиками. Ника ее понимала. Она бы тоже ненавидела человека, который объедает ее сына, да еще так быстро – порции композиторам в доме творчества давали ужасно маленькие.
Свадьбу свою Ника почти не запомнила – точнее, старалась не вспоминать. Иногда только всплывали неожиданно яркие, выпуклые и подвижные картинки.
Мама плачет… Свекор открывает бутылку вина прямо на улице, и перекрученная сияющая золотая струя гулко вливается в сердцевину задранной бороды, как в воронку… Мама моет посуду – гору посуды: свадьба была дома, пришла куча гостей и даже всеми забытая дальняя родственница с живыми крохотными фиалками в стареющих, тусклых, неживых волосах, – мама моет, а свекровь поет ей свой четырнадцатый концерт для чего-то с оркестром, искусно изображая все инструменты и деликатно, чтобы не помешать маме, дирижируя бокалом… Афанасий подхватывает Нику на руки возле ЗАГСа, подбрасывает к солнцу, маленькую, в солнечном, парчовом, кукольном, слишком тяжелом для ее слабеньких ключиц платье, – а вот кому невесту?!. Мама плачет… Свекор рассказывает папе про свое последнее, черт подери, увлечение – да, ребятки, что за глаза были у этой женщины, что за глаза… Крошечные пирожки с печенкой и свиные отбивные. На сладкое – торт из шоколада с бутылкой шампанского, спрятанной в розах из несъедобной разноцветной помадки… Смуглая чистая струйка «стрелки», бегущей по французским, безумно дорогим матовым колготкам – у Ники таких никогда раньше не было и уж точно никогда больше не будет; Господи, и откуда в этой чертовой «Волге» столько острых углов… И мама опять плачет.
Наутро после свадьбы у Ники поднялась температура, а свекра со свекровью выгнали из дома.
В общем, скандал был полный.
Ника опьянела стремительно – как будто нырнула в мутную, чуть фосфоресцирующую воду. Комната мягко покачивалась, подталкивала под коленки, голос Константина Константиновича наплывал откуда-то, то с рокотом приближаясь, то откатывая, как волна, и тогда Ника мучительно встряхивала головой, пытаясь сосредоточиться. Иногда голос вопросительно взмывал вверх, и Ника поспешно кивала, боясь обидеть человека, который ее выслушал и накормил.
Лицо Константина Константиновича внезапно выплыло совсем рядом – огромное, бледное, – и Ника, на долю мгновения протрезвев, испугалась: она никогда не видела так близко чужое лицо.
– Вам лучше пойти к себе. Я вас провожу, – очень отчетливо и терпеливо, как ребенку, повторил Константин Константинович.
Ника опять непонимающе кивнула, бессмысленно, как кукла, блестя глазами и полуоткрыв влажный безвольный рот. На шее у нее, в теплой смуглой ямке, быстро-быстро дрожала живая ртутная бусина пульса. Константин Константинович почувствовал, что у него чернеет в глазах.
Ника неуклюже влезла на кресло, похожее на опрокинутый трон, и попыталась устроить на нем бесстыдно, невозможно раскинутые ноги. Юбка пузырилась, Ника возилась с ней, разглаживала, успокаиваясь от этих простых действий и мысленно привыкая к тому, что сейчас к ней, вывернутой почти наизнанку, подойдет другой человек, тоже женщина, и начнет нарочно делать ей больно, начнет делать с ней, внутри, страшные, нестерпимые вещи, но не насильно, а потому, что она, Ника, не только сама согласилась на это, но еще и заплатила за это огромные деньги.
Кресло стояло прямо напротив окна, наспех, неаккуратно замалеванного до половины белой масленой краской. Врач уже подошла к Нике с каким-то сверкающим, металлическим, чудовищным даже на вид инструментом и принялась деловито засовывать его Нике прямо в глубину живота, как Ника вдруг, вся приподнявшись, со взмокшей, напряженной спиной, закричала так, что хорошенькая медсестра уронила что-то острое и звякнувшее на стерильный, прикрытый тончайшей салфеткой столик.
– Дети, Господи! Там же дети! – вопила Ника, отбиваясь от брезгливо перекошенного врача и судорожно сводя распахнутые коленки, и всё показывала за окно подбородком, пока врач наконец не догадалась обернуться.