Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Большие, яркие эмоции не могут воздействовать на душу вечно. Они быстро приедаются, и что тогда?
– Стареешь, дружище, стареешь. – Роберт поднялся с дивана (осьминоги вроде вялые-вялые, но внезапно вдруг соберутся, и уже на ногах, в костюме и при галстуке, бодры и очень опасны) и похлопал приятеля по плечу. – Но, в целом, ход мыслей правильный. Чувства охлаждаются, эмоции выгорают, остаются одни слезливые сантименты. Не поймав за хвост синюю птицу удачи, мы начинаем довольствоваться кормлением домашней канарейки. Знаешь, я слышал старики ездят в Венецию только для того, чтобы покормить голубей на площади Сен-Марко. – Роберт подержал Сержа за пуговицу жилета и отпустил. – Так, что у мальчика твоего только два выхода – или ужасать, или слезу вышибать. – Он шутовски всхлипнул.
Сержа часто раздражал этот самодовольный цинизм Роберта, но, во многом, ему приходилось с ним соглашаться. Вот, и сейчас его коллега по цеху методично заколачивал гвозди необходимости в крышку печального гроба свободы. Не Гегель конечно, но…
– Слушай, Роб. Ты, по-моему, только одного не учёл.
Спрут насторожился, подбирая все щупальца, только одна продолжала жадно впиваться присосками в бутылку виски, замершую над стаканом.
– Есть ещё удивление! Называй это эмоцией, как хочешь. Только учти, под удивлением я не имею в виду заурядную обывательскую чушь, типа, неужели убийцей мог быть Джонатан? Удивление – это когда ты думал, что тебя в мире ничем удивить уже невозможно, а оказывается это не так! И ты удивляешься, сначала поспешности своих выводов об ограниченности, законченности жизненного мира, а потом тем, насколько прекрасное близко, насколько оно, на самом деле, просто.
– Да, ты неисправимый романтик, Серж! – (Роберт подумал, уж что-то действительно серьёзное). – И это пройдёт, говорил Соломон Царице Савской, когда та ревновала его к Нефертити. Налить?
– Да, ну тебя, с твоими идиотскими шуточками… Наливай.
– Вот и Агнетта всегда говорит… говорила, что шутки у меня плоские и, как ты изволил выразиться, идиотские. Вы, зайки мои, просто не можете себе их позволить, думаете, вам такое не к лицу. А я могу. – Он протянул Сержу стакан. – Подлецу и наглецу, всё удобно, всё к лицу. Я вообще, если хочешь знать, самая универсальная и жизнеспособная форма существования человека!
– Роб, только не паясничай, я тебя умоляю. – С обожжённым горлом говорить было трудно.
– Правильно! Вы и этого позволить себе не можете! Твоё здоровье.
– Самые жизнеспособные организмы – это сапрофаги, Роб, потому, что питаются собственным дерьмом и мертвечиной. – Серж морщился от, не в меру кислого лимона. – Пока, не обнаруживают, что в процессе столь оригинального метаболизма они сами превратились в мёртвую какашку. Это, как ярсагумба, жила себе гусеница, а потом забыла, что она в душе бабочка и стала грибом. Вот тебе и наглядный пример деградирующей реинкарнации.
– А, грибом, между прочим, тоже неплохо. – Роберт всецело был поглощён тщательным обгладыванием лимонной корки. – Идея эволюции биологических организмов вас испортила, проще надо быть, проще.
– Так, скучно же.
– Вот! Вывел я вас бездельников, выдумщиков, «рыцарей» веры в высокое искусство на чистую воду. Скучно им, видите ли. Сами себе замкнутый круг устроили – вся ваша скука от сложности, а сложность от скуки.
– Сложность в природе, говорят, изначальна, она избыточна. А жизнеспособность потом накладывается.
– Ты сам понял, что сказал?
– Ладно, некогда мне с тобой тут разглагольствовать о принципах естественного отбора, я поехал. – Серж вытер руки о полотенце и стал накидывать свой серый творческий пиджак с заплатами на локтях.
– Главное, чтобы он был естественным, а не противоестественным. – Роб заметно потеплел и теперь с силой пожимал руку собеседнику.
– Против ветра не поспоришь. – Сержу тоже после виски стало заметно спокойней.
– Привет, мальчику.
– Он тебя слышит, салют…
Серж ехал на своём непритязательном авто по растерянному от первой весенней оттепели городу. Так, люди теряются в раздумьях, не зная снимать им с себя зимнюю одежду или ещё рано. «Эволюция, эволюция…». Его не волновала эволюция животного мира, он вспоминал, как эволюционировали их отношения с Агнеттой. От бабочки до гриба…
Когда Наташа познакомила их, она была действительно как экзотическая бабочка – яркая, рыжая и летела на свет. Он поражался её такой удивительной светочувствительности, в том смысле, что её притягивал к себе силой какого-то магического притяжения любой маломальский источник света – крохотный светлячок в траве, маленькая рождественская свечка, зелёный огонёк такси, или блеснувшая запонка. Она могла остановиться, и заворожено смотреть минут пятнадцать на тревожную синюю мигалку скорой помощи, пока та не уезжала, забрав кого-нибудь из жильцов с собой, навсегда скрываясь за поворотом.
Они часто сидели в её квартире, не включая электрического освещения. Начинало темнеть, и Агнетта в радостном возбуждении ждала, когда в доме напротив, начнут зажигаться окна. А он тихо наблюдал за ней из глубины комнаты. «Смотри, смотри! Они никогда не зажигаются по одному. Всегда уже есть какой-то рисунок, определённый знак!». В древности гадали по печени животных, по полёту птиц. Агнетта научилась гадать по вечерним окнам и даже пыталась научить его. Однажды он и вправду увидел, как вечерние окна нарисовали на фасаде в точности созвездие Кассиопеи, а рядом с ней Цефея, как это и было в северном полушарии звёздного неба. «И что это значит?» – спросил он, прижимая её к себе. «Это значит, что я царица Эфиопии, – совершенно серьёзно, с поистине царским достоинством ответила она, – а ты мой муж Цефей».
Серж затормозил на светофоре и заметил, как по тротуару идёт немолодая бездомная женщина всеми своими движениями удивительно напоминающая змею, по её телу периодически проходили мелкие s-образные волны. Женщина, то и дело останавливалась и высовывала изо рта кончик своего тонкого языка, чтобы уловить направление ветра, а потом двигалась дальше. Серж наклонился к лобовому стеклу, ему показалось, что он даже видел, что её язык был раздвоенным. Но сзади ему уже сердито сигналили. Он медленно тронулся, но ещё довольно долго посматривал на женщину-змею в зеркало заднего вида, не обращая внимания на упрёки в нерасторопности со стороны, вынужденных объезжать его раздражённых водителей.
Агнетта была единственной женщиной, от которой он ничего не хотел. Ему даже не хотелось что-нибудь от неё хотеть когда-то, в будущем. Ведь это так здорово и так просто, наслаждаться ею, радоваться ей, не желая ничего от неё. Но любовь к женщине почему-то всегда оказывалась теоремой, которую постоянно нужно было доказывать. (Дорогая, я никогда не брошу, ни тебя, ни твоих детей! Да, но у меня нет детей, дорогой. Ну, по крайней мере, ты ведь есть сама у себя, дорогая? Сомневаюсь, но я есть у тебя дорогой. Но у меня вообще ничего нет, дорогая! Как же тогда у меня можешь быть ты? То есть, если у нас появятся дети, ты тоже вот так запросто скажешь: «У меня ничего нет, дорогая». И детей наших тоже, скажешь, у тебя нет? Дорогая, но их и в самом деле нет… Конечно, нет! А как я могу решиться иметь детей от такого кретина, у которого даже меня нет?!). Ах, Наташа, Наташа… Ты знала, что со мной делаешь. Ты познакомила меня с женщиной, которую я буду жалеть всю свою оставшуюся жизнь, превращаясь в загадочный тибетский гриб, не подлежащий человеческой классификации.