Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«– Не время сна, не время спать, пора весь мир уж постигать и мертвых с гроба поднимать! – произнес неизвестный человек надо мною.
Я в ужасе опомнился».
Это из Платонова. Это всё еще несовременно. Мы всё еще спим…
Шаламов – это Достоевский ХХ века. Утверждение известное, но спорное. Такое же спорное, как и то, что Солженицын – это Толстой ХХ века. Бесспорно одно: Варлам Тихонович Шаламов – не только великий писатель минувшего столетия, но и высокий мыслитель. Именно – высокий.
В России, да и в любой национальной культуре, гениев принято «прописывать» по определенному «ведомству». Национальный гений просто обязан за что-то отвечать. Он не может быть просто писателем и просто художником. Он – пророк (Достоевский), моралист (Толстой), выразитель народной стихии (Шолохов) или крушитель тоталитарных систем (Солженицын). В идеальном случае гений отвечает за всё и является «нашим всем» (Пушкин).
«Прописать» Шаламова почти невозможно. Пророк? Нет. Учитель? Тем более – смешно. Он вообще старательно избегал подобных категорий. Стихия народа его не интересовала. Или интересовала с точки зрения отрицательной, как любой пафос коллективности. Самое мерзкое в лагере – коллективизм уголовников. Бороться с тоталитарными системами он не мог по определению. По его мнению, нет принципиальной разницы между людьми, смотрящими друг на друга с двух сторон колючей проволоки. Кто из них более (или менее) свободен? Никто. Ад находится не вовне, а внутри нас.
Отсюда среди интеллигентной читающей публики происходит убеждение: Шаламов – это просто художник. В отличие от Солженицына. Так считает и, например, режиссер Николай Досталь, снявший замечательный двенадцатисерийный фильм по рассказам и стихам Шаламова. Николаю Досталю удалось, казалось бы, невозможное – перевести Шаламова на киноязык. Он изумительно схватил главный эстетический принцип любимого писателя – скупость выразительных средств, отказ от любой аффектации. Выражение лица Владимира Капустина, сыгравшего Шаламова и до, и во время, и после лагеря, не меняется ни разу – вот это актерская игра, вот это высший класс! Но позволю себе с Николаем Досталем не согласиться. Как раз художник – это, скорее, Солженицын. «Один день Ивана Денисовича» – просто великая повесть, а «Матрёнин двор» – просто великий рассказ. «Архипелаг ГУЛАГ» – не столько документ, сколько поэма. Ее переполняют эмоции, она читается на какой-то лирической волне. «В круге первом» – просто хороший роман.
Шаламов начинается не с художественного жанра, а с фразы. Одна из таких фраз есть и в фильме Досталя. «Только сейчас я могу смотреть на бабочку и не хотеть ее немедленно съесть», – говорит главный герой фильма, цитируя своего героя. После приступа шока и физиологического отвращения вдруг задумываешься над поразительной философской глубиной этой фразы. Если бабочка – это красота, тогда что такое вообще красота? Если голодный человек, глядя на бабочку, видит в ней не красоту, а кусок белковой материи, главный недостаток которого в том, что он слишком мал, то о какой красоте вообще можно говорить? Получается, что чувство красоты – лишь вторая потребность человека после потребности в насыщении. Да и вторая ли? «Как ты в лагере обходился без женщины?» – спрашивает героя его жена. «Это легко. Потребность в женщине отступает, когда ты голоден, а голоден я был почти всегда». (В связи с этим вспоминается мнение бывшей ленинградской блокадницы, посмотревшей голливудский фильм «Основной инстинкт». «Они ошибаются, – сказала она. – Основной инстинкт – это голод».)
Из таких фраз, философских прозрений состоит и весь Шаламов. Как никто из русских писателей он задумался над природой человеческой и вынес ей страшный приговор: в известных обстоятельствах человека как человека может просто не быть. И хотя возможности отдельного человека оставаться человеком практически беспредельны, столь же беспредельна тяга человечества обратно – в неразумную, ни о чем не мыслящую, никак себя не осознающую белковую материю. Не мыслящий тростник, а просто тростник.
Иногда спасти человека в человеке может пустяк. Одно слово. Это слово из прошлой, долагерной жизни зачем-то отчаянно пытается вспомнить один из героев «Колымских рассказов». Слово это (допустим, «сентенция» или «трансцендентный») важно вспомнить именно потому, что в лагере оно лишено всякого смысла. Но в лагере и человек лишен всякого смысла. Таким образом, бессмысленное в условиях лагеря = человеческому. Это только один из поразительных философских парадоксов Варлама Шаламова.
Он как будто ошибся в своем главном эстетическом пророчестве, когда написал, что в будущем искусство вымысла отомрет, останется голый «факт», документ. Современный кинематограф кишит человеками-пауками и бесконечными версиями о Золушке, прилавки книжных магазинов прогибаются под тяжестью детективов и фэнтези. Но возникает вопрос: это – искусство? Или – вторая стадия человеческих (человеческих?) потребностей после сытости?
Бабочка Шаламова задает нам вопросы куда более страшные и окончательные, чем знаменитая бабочка Брэдбери. Помните: отправились люди в прошлое и там раздавили бабочку, всего лишь одну бабочку; вернулись обратно, а мир уже совсем другой. В этот интеллектуальный фокус Шаламов внес существенную поправку. Отправившись в прошлое, люди бабочку не раздавили. Они ее съели. И мир тогда стал совсем другим.
В ночь с 3 на 4 августа 2008 года ушел из жизни великий русский писатель Александр Исаевич Солженицын. 11 декабря ему должно было исполниться девяносто лет.
В истории русской культуры есть негласный моральный кодекс: жизнь великого человека, неважно, общественного, религиозного или литературного деятеля, в гораздо большей степени поверяется его смертью, чем рождением. Известный пушкинист Валентин Непомнящий считает это «пасхальной» чертой русской культуры, которая отличает нас от «рождественской» европейской культуры.
Обстоятельства гибели Пушкина и Лермонтова интересуют нас больше деталей их рождения и детства. Предсмертный «уход» Льва Толстого из Ясной Поляны занимает в его биографии ключевое место. Смерть и похороны Пастернака являются едва ли не самым волнующим моментом его жизни – да, именно жизни, потому что смерть великого писателя в нашем сознании и есть последняя, главная «тема» его жизни. Так уж у нас принято.
Александр Исаевич Солженицын (кстати, при жизни он не любил и не принимал «медийного» усеченного именования человека без отчества и, общаясь на церемониях вручения своей литературной премии даже с молодыми писателями, обращался к ним строго по имени и отчеству) прожил невероятную жизнь. Он был студентом, солдатом, боевым офицером, зэком, школьным учителем, борцом с властью, политическим изгнанником, нобелевским лауреатом и, пожалуй, самым знаменитым из живых писателей мира. Но скончался тихо, в России, в Москве, в своем доме, и в последний путь его провожали любимая и любящая жена, три замечательных сына и уже их дети. Скончался, «насыщенный днями» (библейское выражение), получив от Бога дар такого долголетия, какого не имел почти ни один из русских классиков. В русском народе, мудром, как любой народ, в понимании не только жизни, но и смерти, принято в таких случаях говорить: «завидная смерть». И ведь действительно, после первого чувства горечи от утраты невольно вспоминаешь эти народные слова.