Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все бы хорошо, да тихонько свербило на душе. Неловко было бродить по селу и думать об этюднике и рисунках, зная, что Алька с бабкой Мотей копают картошку. Я еще походил, посмотрел, что бы такое нарисовать. Хотелось перенести на бумагу и монашка, и огненного петуха, и гусей, что стояли возле квадратного затиневшего пруда, важно гоготали и порой клевали у себя под крыльями. Но я знал, что люди у меня плохо получаются, животные тоже. Вот березовую рощу разве, такая она веселая, светлая…
Я вернулся к бабкиной избе и прошел в огород. Они как раз закончили один боровок и переступили на другой. Бабка заскрипела вся, когда выпрямилась и подхватила старую бадью, и я подумал, что ходить внаклонку для нее сподручней. Алька, заметив меня, воткнула заступ в землю и провела тыльной стороной ладони по щеке. Но и с этой стороны рука ее была в земле, и на щеке появился коричневый мазок, от которого, я заметил, круглое лицо ее разрумянилось еще больше.
— Мало гулял, — заметила она усмешливо.
— Не хочется, — ответил я, измеряя взглядом ряды жухло-зеленой картофельной ботвы, сравнил их с боровками, уже разрытыми, заваленными вялыми плетьми с мохрастыми корнями. — Что, все это надо выкопать?
— Да уж сколько успеется, — отозвалась бабка. — Али помогать пришел? Тогда копайте тут, а я Машку проведаю. Она у меня все убегает, такая ндравная. Копайте пока, я сейчас…
Старушка засеменила куда-то в глубину огорода, по тропке, сквозившей светлой утоптанной глиной среди кустов крыжовника, смородины и изъеденных капустницей большеухих опарышей.
Алька ожидающе, полувопросительно и нетерпеливо уставилась на меня круглыми, зеленовато-коричневыми, как лесная тень, глазами.
— Ну, давай… Как будем: ты копать, я подбирать?
Сначала она копала, а я подбирал. Земля сверху была сухая, припеченная солнышком, а глубже — темная, подвально-прохладная, мягкая. С плети, подрытой заступом и вытягиваемой мной, падали розовые, бугристые клубни величиной с яблоко антоновки, осыпались рыхлые комья. Мелочь — с горох, с китайское яблочко — оставалась на корнях. Я не обращал на нее внимания. Алька терпеливо пыхтела некоторое время, потом сказала:
— Вон, под мелочь бадья стоит. Это Машке пойдет… В хозяйстве все сгодится…
И, присев, подвинула к себе помятую, проржавевшую бадью, стала обирать мелочь с брошенной мной ботвы.
Так мы и таскали за собой две бадьи — одну под крупную картошку, другую — под мелочь. Когда какая-нибудь из них наполнялась, Алька или я несли ее к высокой, морщинистой рябине и там высыпали картошку — сушиться. И опять лезвие заступа, на которое Алька надавливала ногой в кургузом ботинке, с треском и шуршанием косо входило в землю, под картофельный куст, выворачивало его, и открывалась дотоле сокровенная, темная глубина земли, комкастая, с бледными корешками, лиловыми выползками, свивающимися в кольцо, с матово-золотистыми, будто в маленьких латах, жуками, что суетливо копошились, убегали, зарывались в почву. Однажды донесся до нас голос бабки Моти: «Машка, Машка, проказница!» — и я, оглянувшись, сквозь дреколье ограды увидел выгон, и выгон этот после однообразно темных комьев земли неожиданно полыхнул мне в глаза яркой, кое-где в желтых подпалах, солнечной зеленью. И захотелось нарисовать этот луг, но Алька поторопила:
— Давай собирать, нечего тут…
Потом я подкапывал кусты. Черенок у заступа был толстый, смуглый и такой гладкий, что все жилки его, казалось, покрыты были тонким, прозрачным лаком. И опять я обирал клубни, а подкапывала Алька. Руки у меня стали шершавыми, сухими, ладони горели — натер их о черенок, лицо тоже было как обожженное. Алька в работе была просто неистова: ни себе передышки не давала, ни мне. Когда бабка позвала нас обедать, я заглянул в передней в тусклое, облезшее по краям зеркальце и увидел, что лицо у меня покраснело и обтянулось.
Ели мы свежую жареную картошку, приправленную подсолнечным маслом, ели из большой сковороды и не могли насытиться — так вкусно было.
После обеда мы вернулись в огород. Всего треть участка была разрыта и завалена сохнущей ботвой.
— Ух, и много еще, — сказала Алька сердито.
— Ноне хватит, — подтвердила бабка. — Весной мне легко было: Семен пришел с лошадью и вскопал. Я уж и делить не стала — на всем скороспелку посадила. И хорошо сделала: и на зиму, и на семена хватит. А все Семен-сосед. Не он бы, я одна с заступом не осилила бы…
— Ух, и наелась я, — опять сказала Алька и круговым движением ладони заводила по животу, который и в самом деле стал у нее заметен. — Тяжело теперь наклоняться-то, пузо мешает… Сейчас бы полежать. — Она вздохнула. — Ну, ладно, вечер наш. Ты копать будешь или подбирать?
4
Под вечер в село как будто людный обоз вошел: на улице и во дворах заскрипели телеги, захрапели лошади, зазвучали уверенные голоса, все больше женские, резкие, где-то у церкви затренькала балалайка. Хотелось убежать, посмотреть, но мы носили картошку из-под рябины в дом. Мы опять собирали в бадьи пообветрившие, шершавые клубни, несли в дом и там ссыпали в подполье, в закуток возле лесенки. Бабка Мотя сидела на лавке, уронив корявые руки в темный, провалившийся меж колен подол, кряхтела и говорила иногда через силу:
— Лампу, лампу-то не опрокиньте… Ног-то не поломайте, что это вы все бегом?
А нам, наверно, одинаково хотелось поскорей развязаться на сегодня с этой картошкой.
Альке выпало и козу загонять. Я нес последнюю, неполную бадью картошки, когда она мне встретилась с лозинкой в руке: шла, наклонив голову, странно задумчивая, серьезная.
— Ты чего?
— Да вот Машку загонять. А она бодливая. Пойдем вместе, а?
Я поставил бадью у тропы и пошел с ней. Алька вздохнула.
— Бабка как бы не расхворалась.
— А что?
— Ослабела что-то… Ну, может, оклемается…
За дрекольем ограды, над пустым, засиневшим выгоном ярким, золотистым, огромным шелком стоял закат, а на нем рассыпающимися, мельтешащими столбиками плясали комары. Лес под закатом почернел, обуглился, а грядка облачков раскалилась по краям, как железо в горне. Опять сильно всколыхнулось во мне желание рисовать, но Алька, как недавно бабка, воскликнула:
— Вот проклятая, опять убежала!
И в самом деле, Машка, волоча на конце веревки заостренный колышек, забилась в заросший калиной и бурьяном овраг, уже полный до краев прохладной вечерней тенью. Высунув из матерых лопухов узкую голову на длинной,