Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот только одежда принадлежала Йозефу, а тело внутри ее – Томашу. Мальчик лежал на боку, пожав коленки к груди, подложив под голову руку, что тянулась к двери, в застывшем порыве растопырив пальцы в воздухе, точно уснул, держась за дверную ручку, а затем ладонь сползла. Томаш был в темно-серых вельветовых брюках, лоснящихся на коленях, и громоздком вязаном свитере с большой дырой под мышкой и с вечным призраком велосипедной смазки в форме Чехословакии на воротнике-хомуте – Йозеф знал, что брат надевает этот свитер, когда ему нездоровится или некому руку пожать. Из воротника торчал кант лацканов пижамной куртки. Пижамные штанины высовывались из одолженных брюк. Правая щека расплющилась на локте, а дыхание ровно и шумно дребезжало в неизменно сопливом носу. Йозеф улыбнулся и уже было опустился на колени подле Томаша – разбудить, подразнить, отвести в постель. Но затем вспомнил, что ему не позволено – он не может себе позволить – выдать свое присутствие. Нельзя попросить Томаша соврать родителям, да и положиться на его талант последовательно и убедительно врать – нельзя. Йозеф попятился, раздумывая, что произошло и как лучше поступить. Как Томаша угораздило остаться под запертой дверью? Это Томаш не закрыл черный ход? Что его понесло в такую поздноту из дому, когда все знают, что каких-то несколько недель назад девочка в Виноградах, немногим старше Томаша, выскользнула на улицу искать потерянную собаку и была застрелена в сумеречном переулке за то, что нарушила комендантский час? Фон Нойрат выразил официальные сожаления в связи с инцидентом, но не обещал, что подобное больше не повторится. Если Йозеф придумает, как незаметно разбудить брата – скажем, из-за угла бросит ему в голову пятигеллеровую монетку, – Томаш тогда позвонит в дверь и его впустят? Или постыдится и предпочтет скоротать ночь в холодном темном коридоре на полу? И как Йозефу добраться до одежды великана, если брат спит под дверью или весь дом проснулся и стоит на ушах из-за братнина самовольства?
Размышления эти оборвались, когда Йозеф на что-то наступил – оно хрустнуло под ногой, мягкое и твердое одновременно. Сердце зашлось, и Йозеф опустил глаза, в омерзении протанцевав задом, но увидел не раздавленную мышь, а кожаный чехол с отмычками, которые некогда подарил ему Бернард Корнблюм. Веки у Томаша затрепетали, и он хлюпнул носом, а Йозеф, морщась, подождал: может, брат снова уснет. Томаш рывком сел. Локтем отер слюну с губ, поморгал и коротко выдохнул.
– Ой мамочки, – сказал он, в полусне не удивившись тому, что подле него, в коридоре их дома в сердце Праги, на корточках сидит брат, который три дня назад отправился в Бруклин. Томаш открыл было рот опять, но Йозеф прихлопнул его ладонью и прижал палец к губам. Потряс головой и показал на их квартиру.
Переведя взгляд на дверь, Томаш, похоже, наконец-то проснулся. Сморщил губы, точно от кислятины. Густые черные брови собрались над переносицей. Он потряс головой и снова попытался что-то сказать, и снова Йозеф прикрыл ему рот, на сей раз не так мягко. Йозеф подобрал старые отмычки, которых не видел уже много месяцев, а то и лет, – если и вспоминал о них, думал, что потерялись. В иную эпоху замок на двери Кавалеров Йозеф взламывал не раз, и с успехом. Сейчас он отомкнул его без особого труда и шагнул в прихожую, благодарный за знакомые запахи трубочного табака и нарциссов, за далекий гул электрического холодильника. Затем ступил в гостиную и увидел, что диван и фортепиано покрыты стегаными одеялами. Аквариум пустовал – ни рыбы, ни воды. Исчез обляпанный замазкой терракотовый горшок с китайским апельсином. Посреди комнаты грудой высились ящики.
– Переехали? – спросил Йозеф как можно тише.
– На Длоугу, одиннадцать, – ответил Томаш с нормальной громкостью. – Утром.
– Переехали, – сказал Йозеф, не в силах повысить голос, хотя слушать было некому – некого насторожить, некого обеспокоить.
– Там гадостно. И Кацы – гадостные люди.
– Кацы? – У матери была не самая любимая родня с такой фамилией. – Виктор и Рената?
Томаш кивнул:
– И Слизнявые Близняшки. – Он до предела закатил глаза. – И их гадостный попугай. Они его научили говорить: «Иди в зад, Томаш».
Он хлюпнул носом, хихикнул вслед за братом, а затем, снова медленно сведя брови над носом, закашлялся канонадой всхлипов, аккуратных и придушенных, словно выпускать их наружу было больно. Йозеф неловко его обнял и вдруг сообразил, как давно не слыхал, чтобы Томаш открыто плакал, – а некогда его рыдания звучали в доме сплошь и рядом, обыденные, как свисток чайника или чирканье отцовской спички. Вес Томаша у Йозефа на колене был громоздок, тело неловко и объятию не поддавалось; за три дня брат как будто вырос из мальчика в юношу.
– Еще зверская тетка, – прибавил Томаш, – и болванский зять приедут завтра из Фридланта. Я хотел прийти сюда. Только на сегодня. Но с замком не справился.
– Я понимаю, – сказал Йозеф, понимая только, что до сего дня, до сего мгновения сердце у него еще никогда не разбивалось. – Ты же родился в этой квартире.
Томаш кивнул.
– Ну и денек был, – сказал Йозеф, пытаясь ободрить мальчика. – Я расстроился будь здоров.
Томаш вежливо улыбнулся.
– Почти весь дом переехал, – сказал он, слезая с Йозефова колена. – Разрешили остаться только Кравникам, и Поличкам, и Златным. – И он предплечьем отер щеку.
– Вот соплей на моем свитере не надо, – сказал Йозеф, отпихивая его руку.
– Ты его тут оставил.
– Может, я за ним пришлю.
– Ты почему не уехал? – спросил Томаш. – А как же корабль?
– Возникли сложности. Но сегодня я должен уехать. Не говори маме с папой, что меня видел.
– Ты к ним не зайдешь?
Этот вопрос, этот жалобно скрипнувший братнин голос больно укололи Йозефа. Он потряс головой:
– Мне просто нужно было забежать сюда, взять кое-что.
– Откуда забежать?
А этот вопрос Йозеф пропустил мимо ушей.
– Тут все вещи на месте?
– Кроме одежды какой-то и кухонных разных штук. И моей теннисной ракетки. И моих бабочек. И твоего радио.
Двадцатиламповый приемник, встроенный в массивный чемодан из промасленной сосны, Йозеф сам собрал из деталей – в череде его увлечений радиолюбительство сменило иллюзионизм и предшествовало современному искусству: Гудини, а затем Маркони уступили Паулю Клее, и Йозеф пошел учиться в Академию изящных искусств.
– Мама везла его на коленях в трамвае. Сказала, что слушать радио – все равно что слушать твой голос и лучше она будет помнить твой голос, чем даже твою фотографию.
– А потом сказала, что на фотографиях я все равно плохо получаюсь.
– Вообще-то, да, сказала. Утром приедет телега за остальными вещами. Я поеду с возчиком. Буду вожжи держать. А тебе что здесь нужно? Ты почему вернулся?
– Подожди тут, – сказал Йозеф. Он и так уже много чего выболтал; Корнблюм совсем не обрадуется.