Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И у тебя все получилось. Господь удовлетворил твое прошение только наполовину, не отнял твою жизнь, а позволил воочию увидеть сотворенное им чудо, а вот хирург моей матери был сражен наповал. Инкапсулированная опухоль, за две недели выросшая до размеров мяча для игры в регби, оказалась доброкачественной. Треть печени пришлось удалить, но мама за месяц встала на ноги и выздоровела. Никаких осложнений, ни физических, ни моральных, ни особого режима, ни диеты. Правда мама слишком рьяно взялась восстанавливать форму с помощью гимнастики и заработала грыжу, снова легла в клинику, где ее подлатали, и продолжила в том же ускоренном темпе.
Через тридцать лет после твоего чудесного исцеления мама исполнила нам его римейк. Вы всю жизнь, с самой первой встречи, активно влияли друг на друга, не только не теряя при этом собственной индивидуальности, но усиливая ее, каждый по-своему: ты предавался воспоминаниям, так же неустанно, как неустанно садовник перекапывает землю, она развивала в себе исключительную способность забывать все, что мешает двигаться вперед, убирала прошлое, как крошки со стола, готовя его к перемене блюд. Убрать и забыть.
Но после твоей смерти ей расхотелось убирать. Она не способна забыть. Теперь ей это не нужно. А я чувствую себя столь беспомощным, как тогда, в декабре 2000-года, когда ты в одиночку сражался за ее жизнь. Я плод вашего союза, но не его венец, у вас своя история, и я всегда знал, что мне тебя не заменить… Ну, разве что в очень малой степени. Теперь, когда я еду на юг и, как черепаха свой панцирь, тащу с собой работу, а без четверти двенадцать по привычке спешу освободить стол в столовой, бывшей главным полем вашей битвы («Рене, да убери же наконец свои папки, дай мне накрыть обед!»), она говорит:
— Не нужно, оставь. Если бы ты только знал, как я скучаю по беспорядку, который устраивал твой отец…
В ее голосе звенят слезы, и она расставляет тарелки и еду среди моих бумаг. Ты, должно быть, ликуешь, глядя на нас оттуда.
Не знаю, утешит ли эта книга твою возлюбленную. Я на это надеюсь, но иллюзий не питаю. Если преуспею, мама еще острее ощутит твое отсутствие, если нет — она всего лишь узнает несколько дополнительных фактов из нашей общей биографии, которые — в лучшем случае — сначала ее шокируют, а потом заставят улыбнуться.
Что она узнает? Что я в восемь лет заменил ее двойником, а тридцать два года спустя мы решили очистить холодильник и выбросили в помойку все, что она нам оставила. И солгали ей, когда она вышла из наркоза и первым делом спросила:
— Ну что, вкусно было?
— Восхитительно, — не раздумывая ответил ты. — Особенно говядина с оливками.
— И жаркое из фаршированной телятины, — быстро подхватил я, потому что никакой говядины ты не оставляла.
— Вот и хорошо, — пробормотала ты и снова погрузилась в сон.
Сомневаюсь, что смогу утешить ее, разговаривая с тобой в настоящем времени. Сам знаешь, я делаю это в основном для тебя. У меня есть должок перед тобой, лежит себе в ящике стола, я кое-что обещал тебе, и это обещание давно пора выполнить, ты хотел, чтобы я сделал один «подарок людям» еще при твоей жизни. Я помню твою просьбу — ты повторял ее много раз в разные моменты своей жизни, а я был вечно занят, и мне было недосуг:
— Напиши их историю. Пусть люди все узнают.
В глубине души ты остался несчастным маленьким сиротой, который мечтал творить миры словом, но на это не было времени, и ты был вынужден счищать фосфор с крыльев светлячков, чтобы у машинок, которые кормили твою семью, светились фары. Я не так глуп и знаю, почему ты с детства так поощрял мои литературные склонности и развивал фантазию: хотел сделать своим рабочим инструментом, пишущей машинкой.
Давай откроем ящик. И достанем голубую тетрадь.
Вообще-то сделанная твоими руками обложка тетради больше всего напоминает экран старого, плохо настроенного телевизора, разделенного на горизонтальные полосы голубого, коричневого и зеленого цвета. Вид у тетради невзрачный, распадающиеся листки склеены скотчем. Тетрадь ты исписал на три четверти в 1969 году, когда лежал в клинике в Савойе. Ты оказался последним хранителем воспоминаний о жизни твоей матери и бабушки. В детстве они были тебе защитой и опорой, потом ты вырос, и вы поменялись ролями. Ты зарабатывал продажей «Рене Мобилей» и законно гордился своим довольно противоречивым двойственным статусом: твой отец погиб на войне, и тебе полагались специальные льготы, но при этом ты содержал семью.
Твоя рукопись написана на бумаге в клеточку, мелким почерком, в ней пятьдесят три страницы и две части. Первая завершается так: «Продолжение — после операции». Вторая обрывается на похожей фразе: «Окончание — после следующей операции».
Десять лет спустя тебе спротезировали другую ногу. В то время голубая тетрадь уже была у меня. Ты торжественно преподнес ее мне на восемнадцатилетие со словами:
— Допиши до конца. И используй для своей книги.
Я достал тетрадь из ящика и прочел ее целиком только после твой смерти. Кто-то назовет мою небрежность свинством, но, во-первых, я думал, что ты уже «озвучил» для меня все, что написано в тетради, а во-вторых, почерк у тебя такой мелкий, что мне пришлось-таки обратиться к офтальмологу. И я об этом не жалею. Ирония судьбы — у тебя была дальнозоркость и астигматизм, но тебе заменили хрусталики в тот самый момент, когда должна была увидеть свет моя первая книга: ты всегда читал мои тексты без очков. А я прочел твой текст и заработал близорукость.
Итак, с чего начать? Ты, как ни странно, приступая к изложению печальной истории твоей матери, начал издалека. «Дядя Жюль был статным мужчиной с живым взглядом и усами, как у Сальвадора Дали». Этот ставший звездой немого кино брат твоей бабушки в двенадцать лет потерял голос, искупавшись в ледяной воде. Семья Лосфельд жила бедно. Неподалеку от их домика, чуть выше по реке, стояла текстильная фабрика. Каждую ночь Жюль и девять его братьев собирали шерсть, выплеснувшуюся во время полоскания из красильных чанов и обмотавшуюся вокруг установленных ими в реке на дне столбиков. В конце месяца они отправлялись на фабрику с огромными баулами с шерстью, чтобы продать заводу его же шерсть и немного подзаработать.
Жюль нырял лучше всех, но получил хронический бронхит и вылечился от него только в 1890 году, под солнцем Ниццы. Его переезд в Ниццу оказался судьбоносным. Жюль был чертовски привлекателен, покорил много женских сердец, и одна из его случайных возлюбленных «на вечер», некая Лора, по уши в него влюбленная, забеременела. Папаша Лосфельд, плотник с высокими моральными принципами, заставил провинившегося немедленно «поправить дело», чтобы не опозорить семью. Молодые тут же обвенчались, а на пороге спальни малышка Лора ударилась в слезы и поведала супругу, как обманула его: она прекрасно понимала, что он может жениться на такой заурядной девушке только из чувства долга и потому притворилась беременной, для чего подложила на живот подушку.
Чтобы опять же спасти свою честь и не стать посмешищем всего города, Жюль вместе со своей супругой «по расчету» уехал на юг. Она так и не подарила ему наследника, но, как ты пишешь в своей голубой тетради, подушку они сохранили.