Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он никак не среагировал на напоминание о моем писательском статусе. Казалось, он не желал этого знать. Эмлин высоко ставил чтение, но не сочинительство, что для меня было фактом необъяснимым. Однажды я спросил его напрямик:
— Как вы можете любить литературу, при этом игнорируя тех, кто ее создает?
Его брови сошлись к переносице. Самым буквальным образом: Эмлин сдвигал глаза и брови так, словно собирал в кучку единственно значимую часть своей физиономии — ту, что была задействована в процессе чтения.
— А с чего ты взял, будто я люблю литературу? — спросил он гневно. — Есть книги, чтение которых доставляет мне удовольствие. Есть такие, от которых меня воротит. Но собирать всякие сплетни об их авторах — это не по мне.
— Я не имею в виду сплетни.
— А что ты имеешь в виду?
Хороший вопрос. Я сделал неопределенный жест, разгоняя ладонью затхлый воздух в его библиотеке.
— Процесс сочинительства… творческое состояние…
— Повторяю еще раз: какое мне дело до этого? К тому времени когда я берусь за книгу, творческий процесс давно завершен. Теперь эта книга принадлежит мне.
Это я понимал. И даже приветствовал как писатель. Забудьте обо мне, следите за словами — они важнее автора. Однако же я в свое время был звездным учеником Эмлина. Как-то раз он вытащил меня, десятилетнего, на сцену актового зала во время общешкольного собрания и сказал: «Этот мальчик далеко пойдет в литературе. Запомните его имя — Гай Эйблман». Он даже писал моим родителям, советуя бережно относиться к моему «редкому и ценному дару», — это был своеобразный вотум доверия, мало что значивший для них, но очень важный для меня. Вот почему я поддерживал контакт с Эмлином на протяжении всех этих лет, давая ему возможность наблюдать за тем, как обнаруженный им дар приносит редко-ценные плоды. Но если книги были главным интересом его жизни, а я теперь эти самые книги писал, почему бы ему не сказать, что он гордится своим учеником? Неужели его нисколько не впечатляли мои успехи? Почему бы не поздравить меня — и себя самого — с воплощением в жизнь его пророчества? Или хотя бы показать, что он меня помнит?
Но нет. Что бы он ни подразумевал под словами «далеко пойдет в литературе», это явно не было связано с сочинительством. В его понимании, «посвятить жизнь литературе» означало посвятить ее потреблению литературной продукции. А создание этой самой продукции его ничуть не трогало. Возможно, он думал даже (если думал на эту тему вообще), что я не оправдал его ожиданий. То есть вместо литературного гурмана стал литературным ремесленником. Для него жизнь была полноценной и оправданной, если она посвящалась чтению книг. Гомер, Тацит, Августин Блаженный, Беда Достопочтенный, Монтень, Аддисон, Теккерей, Герберт Спенсер, Шпенглер, Чакита Чиклит[29]— и так до бесконечности.
При этом меня поражала его способность без чувства неловкости и раздражения поглощать всякий новомодный ширпотреб — он мог, едва закрыв Геродота, тут же углубиться в какую-нибудь вампирскую сагу.
— Как вам это удается? — спросил я.
— У меня полно свободного времени.
— Я о другом: как вы выносите такие жуткие диссонансы?
— Чтобы убедиться, что книга не стоит прочтения, надо ее прочесть, но к тому времени сожалеть будет поздно. Впрочем, я крайне редко сожалею о прочитанном.
— То есть при взгляде отсюда, из вашего кресла, с этой цивилизацией все в порядке?
Он улыбнулся, укрывая ноги пледом. Это была улыбка человека, узревшего Господа Бога на своих полках. Когда Эмлин широко разводил руки — как бы в попытке объять все эти стены из книг, — он походил на пожирателя лотоса в окружении чудесных, навевающих забвение цветов. Такой вот паук редкого вида. Arachnidous bibliomani.
Прежде чем затеряться среди скал и снегов Гиндукуша с моей рукописью в качестве единственного согревающего средства, Квинтон О’Мэлли предостерег меня насчет головокружения от успеха первой публикации.
— Живи на прежнем месте, — советовал он. — Не отрывайся от своих корней, продолжай работать в зоопарке.
— Но я никогда не работал в зоопарке, — сказал я.
— Тогда продолжай общаться с теми, кто там работает. Если переедешь в Лондон ради всяких литературных тусовок, ты очень скоро останешься без собственных идей и тем. Я видел это тысячу раз. Оставайся там, где тебе все знакомо, где ты нашел вдохновение. А здесь тебе делать нечего. И, говоря между нами, здесь нет людей, достойных внимания.
Он фыркнул — не в подтверждение своих слов, а дабы прочистить заложенный нос. Квинтон О’Мэлли, длиннолицый и по-медвежьи массивный, страдал от простуд, как никто другой. Он начинал зябко поеживаться, едва температура опускалась ниже двадцати пяти градусов Цельсия. Когда я впервые его увидел, был теплый июльский вечер, однако он щеголял в канареечно-желтых вельветовых штанах, заправленных в шерстяные носки, в тяжелых ботинках и подобии джемпера, вдобавок еще был обмотан сразу несколькими шарфами. Зачем такой человек отправился путешествовать в Гиндукуш, разумному объяснению не поддается. Но в то время Великая литературная депрессия уже начиналась, и представители издательской — равно как и писательской — среды все чаще совершали странные поступки сродни актам отчаяния. Его многочисленные знакомые не слишком удивились бы, если бы он вместо поездки за тридевять земель просто шагнул в море с Брайтонского пирса. Правда, чтобы сделать этот шаг, ему пришлось бы стоять в очереди перед краем пирса вслед за двумя романистами, меланхолическим поэтом и менеджером книготорговой фирмы.
Я отправил свою рукопись Квинтону, узнав из прессы, что он имеет самые обширные связи в лондонских литературных кругах и к тому же питает слабость к нетрадиционным и экстравагантным произведениям. Крестник Т. Э. Лоуренса, близкий друг Тезигера и Нормана Льюиса,[30]открытый гей (больше на словах, чем на деле), литагент, имевший среди клиентов трех женоубийц (в том числе одного осужденного), он в молодые годы распивал вино с Диланом Томасом, курил опиум с Уильямом Берроузом, депрессировал на пару с Жаном Жене, а в мое время, уже будучи на восьмом десятке, закатывал самые эпатажные вечеринки в Лондоне. Он состоял членом всех клубов, включая закрытые и даже запрещенные. Он был председателем всех комитетов и комиссий. Прежде чем какой-нибудь автор удостаивался каких-либо почестей — будь то возведение в рыцарство, чаепитие в Букингемском дворце или почетное гражданство Западного Белфаста, — этот акт должен был получить одобрение Квинтона. Знакомство с Квинтоном означало знакомство со всеми.