Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из того, что дошло до нас от пифагорейцев, мало чему можно научиться. Если цвет и поверхность они обозначают одним словом, то это указывает на хорошее в чувственном отношении, но вульгарное восприятие, закрывающее для нас более глубокое понимание способности краски проникать вглубь. Если они не называют синего, это снова напоминает нам, что синий цвет так близок к темному, теневому, что долгое время можно было причислить его к последнему.
Мысли и мнения Демокрита[31] вытекают из потребностей повышенной, обостренной чувственности и склоняются к поверхностному. Признается ненадежность показаний чувств; это вынуждает искать способа поверки, но такового не находится. Ибо вместо того, чтобы, при родстве всех чувств, обратиться к одному идеальному чувству, в котором все они объединяются, – вместо этого виденное превращается в осязаемое, самое острое чувство должно раствориться в самом тупом, стать благодаря последнему понятным. Отсюда вместо уверенности получается недостоверность. Цвéта не существует, так как его нельзя осязать, или он существует лишь постольку, поскольку его можно было бы осязать. Поэтому и символы заимствуются у осязания. Как поверхности бывают гладкие, шероховатые, угловатые и заостренные, так и цвета возникают из этих различных состояний. Но каким образом согласовать с этим утверждение, что цвет есть нечто совершенно условное, этого мы не беремся разрешить: ведь если известное свойство поверхности сопровождается известным цветом, то здесь не может не быть какого-либо определенного отношения.
Рассматривая Эпикура[32] и Лукреция[33], мы вспоминаем то общее положение, согласно которому оригинальные учителя всегда еще чувствуют всю неразрешимость задачи и пытаются приблизиться к ней наивным, простейшим и ближайшим, какой представляется, способом. Последователи становятся уже дидактичными, а в дальнейшем догматизм доходит до нетерпимости.
В таком отношении и стоят друг к другу Демокрит, Эпикур и Лукреций. У последнего мы находим образ мыслей первых, но уже застывший в качестве исповедания веры и проповедуемый со страстной партийностью.
Та недостоверность, которую мы отметили уже выше в этом учении, в связи с такой страстностью проповеди, дает нам возможность перейти к учению пирроников. Для них все было недостоверно, как и для всякого, кто главное свое внимание направляет на случайные отношения земных вещей друг к другу; и уж меньше всего приходится вменять им в вину то, что колеблющийся, мимолетный, едва уловимый цвет они считают ненадежным, ничтожным метеором; но и в этом пункте можно научиться у них только одному: чего нужно избегать.
Зато к Эмпедоклу[34] мы подходим с доверием. Он признает нечто внешнее, материю; нечто внутреннее, организацию. Он признает различные действия первой, многообразную сложность второй. Его Πόροι[35] не могут смутить нас. Правда, они вытекают из вульгарно-чувственного способа представления. Принимается определенное движение чего-то жидкого, значит, оно должно быть замкнуто – вот вам и готовый канал. И все-таки можно заметить, что этот мыслитель древности отнюдь не понимал этого представления так грубо и материально, как иные из новых; что в нем он нашел только удобный, понятный символ. Ибо тот способ, каким внешнее и внутреннее существует одно для другого, совпадает одно с другим, показывает сразу более высокое воззрение, которое представляется еще более духовным благодаря тому общему принципу, что подобное познается только подобным.
Что Зенон[36], стоик, во всякой области займет прочную позицию, этого нужно ожидать. Его выражение, что цвета – первые схематизмы материи, – очень нам симпатично. Если эти слова в античном смысле и не содержат в себе того, что мы могли бы вложить в них, все же они и так достаточно значительны. Материя вступает в явление; она образуется, оформляется. Форма указывает на закон, и вот в цвете, в его сохранении и изменении, раскрывается для глаза закон природы, нелегко различимый другими чувствами.
В еще более симпатичной форме встречаем мы этот образ мышления, очищенный и возвышенный, у Платона[37]. Он классифицирует то, что ощущается. Цвет у него – четвертый ощутимый элемент. Здесь мы находим поры и внутреннее, соответствующее внешнему, как у Эмпедокла, только в более духовной и могучей форме; особенно же надо отметить то, что он знает основной пункт учения о цветах и о светотени: он говорит, что белый цвет разрешает зрение, черный же стягивает его.
Какими бы выражениями, на любом языке, мы ни заменяли греческие слова συγχρινεν и διαχρινειν: стягивать, расширять, собирать, распускать, fesseln и lösen, rétrécir и dévélopper, – мы не найдем столь духовно-телесного выражения для той поляризации, в которой раскрывается жизнь и ощущение. Да и вообще греческие слова – художественные выражения, встречающиеся в различных случаях, благодаря чему их значительность все более возрастает.
В этом случае, как и в остальных, нас восхищает в Платоне тот священный трепет, с которым он подходит к природе, та осторожность, с которой он как бы только нащупывает вокруг нее и, при более близком знакомстве, сейчас же снова отступает, то изумление, которое, как он сам говорит, так пристало философу.
Дальнейшее содержание этого короткого, извлеченного из «Тимея»[38] места мы приведем ниже, так как под именем Аристотеля[39] мы можем собрать все, что было известно древним по этому предмету.