Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Директор встал возле швейной машинки. Мать начала снимать мерку, снизу, от ботинок. «Ноги так не сжимайте, господин директор», — попросила. И всё спрашивала и спрашивала: «Такой длины или лучше подлинней сделать? А ширины такой или поуже, может быть? С отворотами или без, господин директор?» Вопрос за вопросом, всё выше по его штанам. Добравшись до ширинки, вдохнула поглубже и спрашивает: «Господин директор, с какой стороны вы носите ключ от погреба?» Он говорит: «С правой, всегда только с правой». — «А домашнюю аптечку? Сделать вам застежку на пуговицах или на молнии?» Он говорит: «А по-вашему, как лучше?» Отец сказал: «Молния практичней, зато пуговицы подчеркивают индивидуальность». И директор решил: пусть будут пуговицы.
После кино я зашла к портнихе. Ее дети уже спали. Мы с ней сидели на кухне. Впервые я заглянула к портнихе в столь поздний час. А она и не удивилась. Мы ели печеные яблоки. Портниха курила, при каждой затяжке щеки у нее втягивались и лицо делалось похожим на лица шахматных королев моего деда.
— Подлец уже в Канаде, — сказала портниха. — Я сегодня сестрицу его встретила.
Муж портнихи недавно бежал, переплыл Дунай, а ей ни словом не обмолвился о том, что собрался бежать. Когда-то раньше я рассказывала портнихе о темной и светлой королевах и о ротном парикмахере моего деда, о бабушках — богомолке и певунье. И о придурочных кусточках отца и маминых болях в пояснице.
Она тогда сказала: «По-моему, твои бабушки — они вроде королев твоего деда. Богомолка — темная, певунья — светлая. Темное дело молитвы-то». Я не стала спорить, хотя считала как раз наоборот.
Бабушка-певунья — темная. Она говорит, у каждого человека есть зверек в сердце. Она увела чужого парня. Он любил другую женщину, а бабушку-певунью не любил. Однако она прибрала его к рукам, потому что захотела его в мужья. Нет, неверно — не он был ей нужен, а его поле. Прибрала к рукам и поле. Он ее не любил, но она сумела взять над ним верх, сказав: «В твоем сердце живет трусливый мышонок».
И все это, как оказалось, было ни к чему, после войны государство прибрало к рукам поле.
От этих ужасов бабушка и стала певуньей.
Портнихе было невдомек, что ей почти ничего не известно обо мне самой. Она знала, что я студентка и никогда не ношу платья с поясом. Похоже, этого ей было довольно.
Ключ от летнего домика я положила у портнихи на подоконник — как будто забыла. Подумала: ключ-то не выбросят, если найдут.
Эдгар, Курт и Георг считали, что портниха человек ненадежный. Я не согласилась: «Это потому вы ее подозреваете, что у вас матери портнихи». Но пришлось дать обещание, что я не буду вмешивать портниху в дела, так или иначе касающиеся нас. Эдгар, Курт и Георг не разрешили бы оставить ключ у портнихи на подоконнике. И как уже не раз, прочитали бы стихотворение, которое они всегда вспоминали, если кто-нибудь вызывал у них недоверие:
Друга каждый себе находил только в облачке на небе.
Может ли быть иначе, ведь мир этот страшен.
И мама сказала: дружба? — в голову не бери,
Какие еще друзья.
Займись чем-нибудь серьезным.
В общежитие я приплелась поздно ночью, пешком. По дороге встретились три охранника, они не обратили на меня внимания. Они были заняты собой — набивали свои животы зелеными сливами.
В городе была такая тишина, что я слышала их чавканье. Я шла совсем бесшумно: только бы не отвлеклись они от еды. Еще чуть-чуть, и я встала бы на цыпочки, но этого как раз нельзя было делать, это привлекло бы их внимание. Я шла, чувствуя себе невесомо легкой, тенью, которую не схватишь, как ни старайся. Шла не слишком быстро и не слишком медленно. Зеленые сливы в руках охранников были черными, как небо.
Спустя две недели утром я пришла к портнихе. Она сразу сказала:
— Ты забыла у меня ключ. Я его на другой день заметила. Целый день все думала, как же ты в общежитие пробралась, ночью-то.
Сантиметр висел у портнихи на шее.
— Это не от общежития ключ, — сказала я, — это ключ от дома.
И подумала: сантиметр у ней на шее точно пояс.
Портниха поставила чайник.
— Вот смотрю я, — сказала она, — дети мои растут, и хотелось бы мне, чтобы они, когда вырастут большие, почаще хватались бы ключа от родного дома. Не в пример тебе.
Портниха просыпала сахар возле моей чашки.
— Понимаешь, о чем я?
Я кивнула.
Мы жили в страхе, Эдгар, Курт, Георг и я, поэтому мы встречались каждый день. Вместе сидели где-нибудь за столом, но страх был у каждого свой, особый, не общий, свой собственный страх. И каждый приносил этот страх на наши встречи. Мы часто смеялись, и каждый, смеясь, старался скрыть от других свой страх. Но страх не отрежешь, как прядь волос. Если не дашь страху власти над своим лицом, он будет трепыхаться в голосе. Если сумеешь совладать и с лицом и с голосом, если возьмешь их в руки, точно неживую, застывшую вещь, страха не останется даже в твоих пальцах. Но он устроится где-нибудь поблизости, он будет явственно проступать в самых разных предметах.
Мы видели, где нашел себе прибежище страх кого-то из нас четверых, ведь мы уже давно знали друг друга. И часто мы не могли друг друга выносить — как раз потому, что мы уже не могли друг без друга обходиться. И тогда мы принимались шпынять друг друга. Ну ты, швабская голова — решето дырявое! А ты чего суетишься, швабская ты торопыга, — то везде тебе первым надо поспеть, а то копаешься, ждешь, пока рак на швабской горе свистнет. Сквалыга швабская. Орясина швабская. Что это за швабская размахайка на тебе? А на самом-то онучи швабские. А ты швабская узорчатая подушка-грелка под задницу. А ты швабский страхолюда-недоносок. А ты швабская занозистая стервоза. Наша злость требовала длинных, затейливых ругательств. Мы выдумывали их как заклятия против чрезмерного сближения. Насмешки были жестокими, ранили больно. Слова придумывались быстро, потому что мы знали друг о друге всю подноготную. Каждый уверенно наносил удар туда, где другому было всего больнее. Другой страдал, и это будоражило. Пусть корчится от нашей любви-грубости, пусть на собственной шкуре почувствует, какой он слабак. Точно нитка за иголкой, одно злое слово тянулось за другим, пока обиженный не умолкал. И даже после того. Даже в притихшее лицо летели и летели слова — так саранча летит и летит по голому полю, где уже всё подъела дочиста.
Из-за страха каждый так глубоко заглянул в душу другим, как вообще-то не дозволяется. Наше взаимное доверие было уже таким долгим, что порой нам нужен был внезапный — всегда внезапный — поворот в отношениях друг с другом. Ненависть была вправе топтать и уничтожать. Из-за чрезмерной близости мы скашивали любовь, и любовь всякий раз вырастала заново, как густая трава. Просили друг у друга прощения, и обида исчезала в один миг, не успеешь и рта раскрыть.
Умыслом всегда была ссора — желанная ссора, по недомыслию случалась причиненная ею обида. Когда ярость уже шла на убыль, всякий раз подавала голос любовь, и она не придумывала каких-то особенных слов. Она никогда и не покидала нас. Но в ссорах любовь выпускала когти, как свирепый зверь.