Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они молчат.
— То есть в целом, — наконец говорит Джуд, — в целом ты утверждаешь, что я — Новая Зеландия.
Только спустя секунду он понимает, что Джуд шутит, но когда до него это доходит, он принимается хохотать как ненормальный — с горечью и облегчением, — и разворачивает Джуда к себе, и целует его.
— Да, — говорит он. — Да, ты — Новая Зеландия.
Они снова замолчали, снова посерьезнели, но теперь, по крайней мере, они хотя бы смотрят друг на друга.
— Ты меня бросишь? — спрашивает Джуд так тихо, что Виллем с трудом различает слова.
Он открывает рот, закрывает рот. Странно, но за прошлые сутки ему столько всего пришло и не пришло в голову, а вот о том, чтобы уйти, он даже не задумался, и теперь он думает об этом.
— Нет, — говорит он. А затем: — Нет, вряд ли. — И смотрит на Джуда — тот закрывает глаза, открывает их, кивает. — Джуд, — говорит он, и слова льются у него изо рта, он говорит и понимает, что теперь поступает правильно. — Я считаю, тебе нужна помощь — помощь, которой я оказать тебе не могу. — Он делает глубокий вдох. — Я хочу, чтобы ты или добровольно лег в больницу, или начал ходить к доктору Ломану два раза в неделю.
Он долго глядит на Джуда; он не знает, о чем тот думает.
— А если я не хочу ни того ни другого? — спрашивает Джуд. — Тогда ты уйдешь?
Он качает головой.
— Джуд, я люблю тебя, — говорит он. — Но я не могу… не могу потворствовать такому твоему поведению. Я не смогу стоять и смотреть на то, что ты с собой делаешь, если буду думать, что мое присутствие ты принимаешь за мое негласное всего этого одобрение. Вот. Да. Наверное, тогда уйду.
И снова они молчат, Джуд переворачивается, ложится на спину.
— Если я расскажу тебе, что со мной случилось, — срывающимся голосом говорит он, — если я расскажу тебе обо всем, что не могу обсудить с… если я расскажу тебе, Виллем, мне все равно нужно будет туда ходить?
Он смотрит на него, снова качает головой.
— Ох, Джуд, — говорит он. — Да. Да, все равно нужно. Но я надеюсь, что ты в любом случае мне все расскажешь. Правда надеюсь. Что бы там ни было, что бы там ни было.
Они снова затихают, и на этот раз их молчание превращается в сон, и они спят, вжавшись друг в друга, спят и спят, но в какой-то миг Виллем просыпается от звуков голоса Джуда, который обращается к нему, и слушает, а Джуд говорит. На это у них уйдет много часов, потому что иногда Джуд не может продолжать, и Виллем ждет и прижимает его к себе так крепко, что Джуд едва дышит. Он дважды попытается вывернуться из его объятий, но Виллем прижмет его к полу и будет держать до тех пор, пока тот не успокоится. Они лежат в гардеробной и поэтому не узнают, который час, заметят только, что день настал и прошел, когда из спальни, из ванной до дверей гардеробной докатятся тонкие солнечные коврики. Он будет слушать невообразимые рассказы, омерзительные рассказы, трижды он встанет и уйдет в ванную, чтобы взглянуть на себя в зеркало, чтобы напомнить себе, что ему нужно набраться храбрости и все выслушать, хотя ему уже тогда захочется заткнуть себе уши, заткнуть Джуду рот, чтобы рассказы эти прекратились. Он будет разглядывать затылок Джуда, потому что Джуд не сможет взглянуть ему в лицо, и представлять, как человек, которого, как ему казалось, он знал, рассыпается на мелкие обломки, как вокруг него клубится пыль, а в это же время неподалеку команда ремесленников пытается выстроить его из другого материала, отлить в другой форме — другим человеком вместо того, что стоял перед ним долгие годы. Рассказы будут следовать один за другим, и путь их будет усеян отбросами: кровью, костями, грязью, болезнями и бедами. После того как Джуд расскажет ему о том, как жил с братом Лукой, Виллем снова его спросит, нравится ли ему вообще заниматься сексом, хотя бы капельку, хотя бы изредка, и минуты будут долго тянуться, и наконец Джуд ответит: нет, не нравится, он не выносит секс, никогда не выносил, — и он кивнет, сгорая со стыда и в то же время с облегчением, потому что теперь получил правдивый ответ. И потом спросит, даже не понимая, в чем тут, собственно, вопрос, нравятся ли ему мужчины, и Джуд, помолчав, ответит ему, что он толком не знает, что он всегда занимался сексом только с мужчинами, ну и предположил, что так оно будет всегда.
— Тебе хочется заниматься сексом с женщинами? — спросит он, и после очередного долгого молчания Джуд помотает головой.
— Нет, — скажет он. — Мне уже поздно, Виллем.
А он скажет, что совсем не поздно, что ему еще можно помочь, но Джуд только снова помотает головой.
— Нет, — скажет он. — Нет, Виллем, с меня хватит. Больше не надо.
И до него — пощечиной — дойдет вся правда этих слов, и он больше не будет об этом спрашивать.
Они снова уснут, и на этот раз он будет видеть кошмары. Ему приснится, что он — один из тех мужчин в мотелях, во сне он поймет, что вел себя как они, он проснется в холодном поту, и уже Джуду придется его успокаивать. Наконец они поднимутся с пола — в субботу после полудня, в гардеробной они пролежат с ночи четверга, — примут душ, поедят — горячей, умиротворяющей еды, — а затем пойдут прямиком из кухни в кабинет, где он услышит, как Джуд оставит сообщение для доктора Ломана, чей номер Виллем столько лет носил в бумажнике и теперь, будто фокусник, вытаскивает его в считанные секунды, а из кабинета отправятся в постель, где улягутся и будут глядеть друг на друга, и обоим будет нелегко — ему попросить Джуда закончить рассказ, Джуду — спросить его, когда он уйдет, потому что он, конечно же, уйдет, это неизбежно, дело только за деталями.
Они долго-долго будут глядеть друг на друга, пока лицо Джуда не перестанет быть для него лицом, а станет чередой красок, плоскостей и форм, которые сошлись так, чтобы окружающие получали от них удовольствие, а их обладатель — ничего. Он не знает, как поступить. У него голова идет кругом от того, что он услышал, от понимания того, как крупно он заблуждался, от того, что его воображению пришлось растянуться, чтобы вместить в себя невообразимое, от того, что вся его тщательно выстроенная система взглядов теперь рухнула и ее уже не восстановить.
Но пока что они лежат в их кровати, в их спальне, в их квартире, и он берет Джуда за руку и нежно ее сжимает.
— Ты рассказал о том, как попал в Монтану, — слышит он свой голос. — Теперь скажи: что было дальше?
Об этом периоде своей жизни, о бегстве в Филадельфию, он думал редко, потому что в то время настолько отделился от себя самого, что повседневное существование казалось ему сновидением; в те недели бывало, что он открывал глаза и по-настоящему не мог различить, что в действительности случилось, а что в его воображении. Такой постоянный и непробиваемый лунатизм оказался полезным навыком и защищал его, но потом эта способность, как и способность забывать, тоже его покинула, и он так и не смог ею вновь овладеть.
Это подвешенное состояние он впервые испытал в приюте. Порой по ночам его будили какие-нибудь воспитатели, и он следовал за ними в кабинет, где всегда кто-то дежурил, и делал то, что они от него хотели. Управившись, они отводили его обратно в комнату, небольшую каморку с двухъярусной кроватью, которую он делил с умственно отсталым мальчиком, вялым, толстым, вечно испуганным и склонным к вспышкам ярости — воспитатели его тоже иногда забирали по ночам, — где снова запирали. Воспитатели пользовались несколькими мальчиками, но, если не считать соседа, про остальных он знал только то, что они есть. Во время этих сеансов он был почти нем, и, лежа на спине или животе, стоя на коленях или сидя на корточках, он представлял круглый циферблат, по которому бесстрастно скользит секундная стрелка, и считал обороты, пока все не кончится. Но он никогда не умолял, никогда ничего не просил. Он никогда не торговался, ничего не обещал, не плакал. У него не хватало на это сил, не хватало стойкости — ее не было больше, совсем не осталось.