Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну так как? — видя, что Наташа колеблется, и беря ее за другую руку, проговорил он. Он не хотел упускать того, что было, казалось ему, уже у него в сетях, и по интуитивному чувству ловца старался лишь не спугнуть ее теперь ненужным движением или словом.
— Я не знаю, — ответила Наташа, делая усилие, чтобы освободить руки.
Но Тимонин не выпускал их, и она, краснея, чувствовала, как в ней поднималось знакомое уже ей счастливое беспокойство. Она помнила, как танцевала с ним на вечере у Лусо, возбужденная его вниманием и благодарная ему за это; она была так счастлива тогда и так счастлив, казалось ей, был ее муж Арсений тем, что ей хорошо, что она невольно улыбнулась сейчас Тимонину. «Что же тут плохого, если на меня обращают внимание? Значит, я хороша еще, и он (то есть муж) должен быть рад этому», — просто, ясно и объяснимо было ей это, что должно было теперь повториться с ней. Перед ней открывалась возможность (уже через Тимонина) вновь приобщиться к той высшей, как она полагала, жизни, которая так поразила ее в гостиной Лусо, а затем на вечере у Карнаухова и в Большом театре (все в том же блестящем обществе), и она чувствовала, что не в силах теперь отказать Тимонину.
— Так решайтесь, решайтесь, — настоятельно повторил он, как если бы не знал ничего о ее несчастье.
— Но я… я не ожидала, — попыталась было возразить Наташа, которой казалось, что она одета не так, не в том платье, в каком прилично было бы появиться ей в обществе, куда приглашал ее Тимонин.
— Да все на вас чудесно, все-все, — сейчас же и с большей, чем в первую минуту встречи, уверенностью подтвердил Тимонин, поняв, что она хотела сказать ему. Он посмотрел на ее прическу и маленькие открытые красивые уши, которыми всегда так любовался Арсений и в которых видны были теперь все те же знакомые Тимонину сережки с красными, как капли, рубинами (подарок мужа к первому ее выходу). В сережка, х не было как будто ничего особенного, но они так освежали все круглое лицо Наташи, что Тимонин (как и на вечере у дяди, где впервые увидел ее) не мог уже смотреть ни на что другое, кроме как на ее лицо и сережки; ему достаточно было этой нетронутой, как он мысленно определил для себя, красоты ее, этой чистоты, какую он живо чувствовал в ней; и он мысленно разрушал уже те барьеры (как он разрушал их не раз с другими женщинами), какие только по неопытности и наивности своей, как он думал, Наташа будет возводить перед ним. — Вы хотите запереть себя в четырех стенах? Но это глупо, — сказал он, отпуская ее руки, но тут же снова беря их. — Я вижу, вас надо выручать, да-да, выручать, и я готов быть вашим слугой. Ну, решено? — И, не обращая внимания на робкое уже сопротивление Наташи, Тимонин взял ее под локоть и повел вниз по бульвару.
Несмотря на то, что ей надо было к отцу (и к подруге Любе, у которой она обещала быть сегодня), Наташа не возразила Тимонину. «Я только чуть побуду и уйду», — сказала она себе, не осознавая еще вполне, что она делает. Но мысль о том, что она идет веселиться, в то время как Арсений в тюрьме, под следствием (и что она поступает нехорошо именно по отношению к мужу), — мысль эта напугала ее. «Может быть, остановиться, не ходить, сказать что-то», — подумала она. Но изменить что-либо было уже нельзя, и Наташа только еще раз для успокоения сказала себе, что сразу же, как только немного побудет с Тимониным, уйдет к отцу и затем к Любе.
XXVIII
Член правления, известный журналист, дежуривший в этот день по клубу, увидев Тимонина, вместе с Наташей вошедшего в фойе, где уже толклось достаточно много народу, весело поздоровался и заговорщицки, но так, чтобы окружающие могли слышать, спросил:
— На него?.. — И назвал имя одного из модных московских поэтов, перед которым нельзя было как будто не преклоняться. — Получите наслаждение, уверяю. Во всяком случае, любопытно. Весьма и весьма. Но каких это стоило усилий!
— А ты знаешь, я равнодушен, — сказал Тимонин, привычно пожав плечами. Он слышал от кого-то, что поэт этот, о котором шла речь, придерживался не того литературного направления, какого следовало бы ему придерживаться, и потому не хотел и не считал нужным идти на него.
— Но ты не один? — делая изумленное лицо, спросил член правления, дежуривший в этот день. — С тобой такое очаровательное создание. Вы как? Вы тоже равнодушны? — обратился он уже к Наташе, назвав опять имя поэта и вводя своим вниманием ее в смущение.
— Ну что вы, я с удовольствием, — торопливо ответила Наташа и повернулась к Тимонину как бы за советом, как поворачивалась за поддержкой к мужу на вечере у Лусо.
Но в это время, пока член правления, известный журналист (известный более не тем, что что-то значительное писал и печатал, а другим — что во всякое время года неизменно ходил в бассейн на Кропоткинской и держал себя в соответствующей спортивной форме), произносил свою фразу, в фойе произошло движение, и все устремились к двери, ведущей в зал. «Объявили! Объявили!» — с разных концов хлынувшей толпы раздались голоса, и Тимонин, как ни неприятно было ему идти слушать этого поэта, и Наташа, которая не успела еще присмотреться и ощутить себя в новой, непривычной для нее обстановке, и дежуривший по клубу известный журналист, которому надо было быть в фойе и следить за порядком, подхваченные толпой, очутились в зале, в проходе между стульями. Наташе не было видно сцены, и Тимонин, забыв о приличии и чувствуя себя хозяином, раздвигал стоявших перед Наташей и проталкивал ее вперед. На него оборачивались, чтобы сказать то резкое, что обычно принято говорить в таких случаях, но от раскрасневшегося Наташиного лица, на которое натыкались недовольные и раздраженные взгляды (главное, от того желания увидеть и услышать, какое было на молодом, девичьем еще как будто лице Наташи), раздражение сменялось улыбками, ее пропускали, а вместе с нею и Тимонина, и когда из угла сцены, где сидели поэты, двинулся к микрофону тот, кого ожидали все, Наташа находилась уже в выгодном положении, ей не надо было ни нагибаться, ни тянуться на носках. Ей