Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миссис Форрестер застигла нас в заштопанных чепцах и заплатанных воротничках, но мы даже не вспомнили о них, до того нам не терпелось посмотреть, как она примет новость, сообщение которой мы благородно предоставили мисс Пул, хотя могли бы опередить ее, пожелай мы воспользоваться нечестным преимуществом: у нее, едва миссис Форрестер вошла в комнату, случился крайне несвоевременный припадок кашля, длившийся не менее пяти минут. Я никогда не забуду молящего выражения ее глаз, когда она смотрела на нас, прижимая к лицу носовой платок. Взгляд ее яснее всяких слов говорил: «Не допустите, чтобы природа лишила меня сокровища, которое по праву принадлежит мне, хотя я не могу воспользоваться им сию минуту». И мы не допустили.
Удивление миссис Форрестер не уступало нашему, а оскорблена она была куда сильнее, ибо это затрагивало ее сословие, и она гораздо яснее нас видела, какое пятно кладет подобное поведение на всю аристократию.
Когда они с мисс Пул ушли, мы попытались успокоить наши смятенные души, но эта новость слишком глубоко взволновала мисс Мэтти. Она прикинула, и оказалось, что в последний раз кто-то из ее знакомых — если не считать мисс Джесси Браун — сочетался браком более пятнадцати лет назад, и, как она сказала, это совсем ее ошеломило, и теперь она просто не представляет себе, что еще может случиться.
Не знаю, только ли это мое воображение или и правда после объявления о помолвке в любом кругу общества его незамужняя часть начинает щеголять необычной веселостью и новизной туалетов, точно безмолвно и бессознательно объявляя: «Мы тоже девицы!» И в течение двух недель после этого достопамятного визита мисс Пул они с мисс Мэтти говорили и думали о шляпках, платьях, чепцах и шалях гораздо больше, чем за последние несколько лет, вместе взятых. Впрочем, причиной могла быть весенняя погода: март выдался на редкость теплый и в сверкающих лучах ясного солнца меха и всяческие шерстяные ткани казались не слишком уместными. Сердце мистера Хоггинса было покорено отнюдь не нарядами леди Гленмайр: она по-прежнему навещала бедняков и больных все в тех же скромных, поношенных платьях. Я видела ее только мельком — в церкви или на улице, потому что она как будто избегала встреч со знакомыми, но я заметила, что лицо ее, казалось, помолодело, губы стали как будто более алыми и больше не сжимались в узкую полоску, а глаза смотрели на все так светло и нежно, словно она проникалась любовью к Крэнфорду и ко всему в нем. Мистер Хоггинс сиял; расправив плечи, он шагал по среднему проходу церкви в скрипящих новых сапогах, которые заявляли о грядущей перемене в его положении не только взгляду, но и слуху. Ведь легенда гласила, что до этой поры он расхаживал в тех же самых сапогах, в каких впервые начал объезжать своих больных двадцать пять лет назад, только они чинились сверху и снизу: у них менялись и головки, и подошвы, и каблуки, да и самая кожа становилась то черной, то коричневой, никто уже не помнил, сколько раз.
Ни одна из крэнфордских дам не пожелала санкционировать этот брак, поздравив невесту или жениха. Мы предпочитали игнорировать эту историю до возвращения нашей повелительницы миссис Джеймисон. Пока же она не вернулась и не показала, как нам следует держаться, эта помолвка оставалась для нас чем-то вроде ног испанской королевы — фактом несомненным, но упоминанию не подлежащим. Узда, наложенная на наши языки (видите ли, если мы не говорили об этом с заинтересованными сторонами, то как же мы могли получить ответы на мучившие нас вопросы?), начинала становиться невыносимой, и любопытство уже сильно подточило наши понятия о достоинстве молчания, но тут наши мысли внезапно были отвлечены: крупнейший лавочник Крэнфорда, который торговал и бакалейными товарами, и сыром, и модными материями, и шляпками, объявил, что им получены образчики весенних мод, каковые и будут выставлены в следующий вторник в его заведении на Хай-стрит. А мисс Мэтти только этого и дожидалась, чтобы сшить себе новое шелковое платье. Правда, я предлагала выписать выкройку из Драмбла, но она отказалась, мягко дав мне понять, что еще не забыла, как была разбита ее мечта о тюрбане цвета морской волны. Я была рада, что нахожусь на месте, дабы противодействовать властным чарам оранжевых и пунцовых шелков.
Тут мне следует сказать несколько слов о себе самой. Я уже упоминала о давней дружбе моего отца с семейством Дженкинс, — возможно даже, что мы находились с ними в каком-то дальнем родстве. А потому он охотно разрешил мне провести в Крэнфорде всю зиму после того, как мисс Мэтти в дни паники послала ему письмо, в котором, я подозреваю, сильно преувеличила мои способности и мужество как защитницы дома. Но теперь, когда дни стали длиннее и веселее, он начал настаивать на моем возвращении, и я медлила только из-за довольно зыбкой надежды получить более определенные сведения, которые позволили бы мне согласовать описание аги Дженкинса, полученное от синьоры, с тем, что я сумела почерпнуть из разговора с мисс Пул и миссис Форрестер о внешности «бедного Питера» до его исчезновения.
Утром в тот самый вторник, когда мистер Джонсон намеревался выставить весенние моды, почтальонша принесла нам два письма. Собственно, мне следовало бы сказать не «почтальонша», а «жена почтальона». Почтальоном был хромой башмачник, очень чистоплотный, честный человек, пользовавшийся в городе большим уважением, но сам он разносил почту только по большим праздникам вроде Рождества или Пасхи, и уж в эти дни письма, которые полагалось бы доставить в восемь утра, появлялись у адресата не раньше двух-трех часов дня, так как бедняга Томас пользовался всеобщей симпатией и ему всюду оказывали радушный прием. Он имел обыкновение повторять, что «сыт по горло — ведь есть три-четыре таких дома, где хочешь не хочешь, а усадят тебя завтракать», а к тому времени, когда он доедал свой последний завтрак и являлся в следующий дом, там уже садились обедать. Но какие бы искушения ни вставали на его пути, Том всегда бывал трезв, вежлив и весел, прочее же, как говаривала мисс Дженкинс, преподавало всем нам урок терпения, который, по ее твердому убеждению, не мог не пробудить это бесценное качество в некоторых душах, где, если бы не Томас, оно так и осталось бы подспудным и никому неведомым. В душе мисс Дженкинс терпение, безусловно, было весьма подспудным качеством. Она постоянно ждала писем и постоянно барабанила пальцами по столу до тех пор, пока почтальонша либо не стучала в дверь, либо не проходила мимо. На Рождество и на Пасху она барабанила по столу от завтрака до ухода в церковь и после возвращения из церкви до двух часов — за исключением тех случаев, когда требовалось помешать в камине, а тогда она обязательно опрокидывала решетку и бранила за это мисс Мэтти. Но Томаса с такой же неизменностью ждал самый ласковый прием и отличный обед; мисс Дженкинс стояла над ним, как доблестный драгун, и задавала ему вопросы о его детях: что они поделывают, в какую школу ходят — или же распекала его, если на свет обещал появиться еще один отпрыск, а затем вручала ему по шиллингу и по мясному пирожку даже для грудных младенцев (ее обычный подарок всем детям) с добавлением полукроны для отца и матери. Милую мисс Мэтти письма интересовали куда меньше, но она ни за что на свете не согласилась бы принять Томаса не столь радушно или уменьшить положенные ему дары, хотя я замечала, что ее несколько стесняет церемония, которая для мисс Дженкинс служила великолепным поводом давать советы ближним и благодетельствовать их. Мисс Мэтти украдкой всовывала ему в руку все деньги сразу, точно стыдясь. Мисс Дженкинс же вручала ему каждую монету отдельно, указывая: «Это для вас, это для Дженни» и т. д. Мисс Мэтти даже незаметно высылала Марту из кухни, пока он ел, а однажды, насколько мне известно, посмотрела сквозь пальцы на то, что кушанье мгновенно исчезло в его синем платке. Мисс Дженкинс же обязательно выговаривала ему, если он не выскребал тарелку дочиста, сколько бы на нее ни было наложено, и сопровождала каждый его глоток тем или иным наставлением.