Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зрители шумно ликовали. У большинства из них были тяжкие заботы. Они могли позволить себе пить пиво только маленькими глотками, да и то лишь отказываясь ради этого от хлеба и колбасы, и глотки эти изо дня в день приходилось все уменьшать. Но человек на эстраде был плотью от их плоти, чувствовал их чувствами, говорил их языком. Как и он, они медленно составляли себе определенное мнение, и им было не важно – какое именно. Но, раз усвоив определенный взгляд, они упорно придерживались его, и сбить их с этой позиции было немыслимо. Сердце их ширилось при виде этого худого человека с грушеобразным черепом, со спокойными, медлительными движениями и печальными глазами. «А мне все-таки кажется, что он был в перчатках», – твердил человек на эстраде, и так именно говорили они все.
Среди зрителей находился также изобретатель Друкзейс, хитроумный фабрикант шумовых инструментов. Он переживал сейчас тяжелые времена. Правда, он имел большой успех в пфаундлеровском обозрении. Движение «патриотов» также нуждалось в его шумовых инструментах, чтобы на собраниях и во время демонстраций добиваться максимальных эффектов. И все же он не был на стороне «истинных германцев». Он боялся, что они будут саботировать карнавал – лучший повод для популяризации предметов его производства. Он не раздумывал долго, была ли «Перчатка» за «патриотов» или против них. Легко и быстро, как и все окружающие, подчиняясь примитивным впечатлениям, он безудержно отдался восторгу, вызываемому игрой комика Гирля.
Тряслись от хохота тысячи мелких буржуа, ремесленников, художников, студентов. Среди них был и старый тайный советник Каленеггер. Он был горячим противником «патриотов». Как-то при случае он обмолвился, что восхвалявшийся римлянами, хоть и внушавший им страх «furor teutonicus»[13], строго говоря, означает не воинствующий дух германцев, а – поскольку тевтоны были предками французов – французскую удаль. С тех пор «истинные германцы» подвергали его жесточайшим нападкам, даже объединились с теми, кто осмеливался преуменьшать значение его книг о слонах. «Propter invidiam»[14], – в гневе цитировал старик, из зависти, из той самой зависти, которую уже Тацит отмечал у германцев. Всей душой с тех пор ненавидел Каленеггер «патриотов». Из глубины гортани извлекал он заплесневелый смешок над шутками Гирля.
Присутствовали среди зрителей и некоторые убийцы из числа «патриотов» – все, разумеется, члены «Союза Эдды», – Эрих Борнгаак, а также убийца первого баварского революционного премьер-министра. Так как Эрих Борнгаак с мальчишеским увлечением аплодировал комику Гирлю, то и остальные приверженцы Кутцнера, дав волю своему восторгу, наслаждались вместе со всеми посетителями.
Г-н Гессрейтер был в восторге от «Перчатки». Здесь все было по-мюнхенски в лучшем смысле слова. Не какие-нибудь истерические выкрики, а спокойно высказанное мнение, спокойное неприятие. Это было нечто специфически мюнхенское, нечто положительное, чему не мог не сочувствовать весь свет. Он рассказывал г-же фон Радольной, которая из-за работы в обозрении сама не могла присутствовать на спектакле, о гениальном выступлении Гирля, пытался изобразить перед ней виденное. Она вспомнила репетиции «Касперля в классовой борьбе» и подумала, что «специфически мюнхенское» выросло, собственно говоря, на западно-швейцарской тюверленовской почве. Но она была умна. Она сейчас не станет отравлять Гессрейтеру удовольствие. Осторожно посоветовала она ему не проявлять чересчур демонстративно своего отрицательного отношения к «патриотам». Если он послушается ее советов – хорошо. Если нет, если он пострадает от чрезмерной принципиальности – что ж, и это, может быть, неплохо. Разбитый Гессрейтер будет воском в ее руках.
Весь Мюнхен ходил смотреть «Перчатку». Угасающему Пфистереру доктор Маттеи рассказал о новой постановке комика Гирля. Маттеи теперь ежедневно приходил к Пфистереру. Его просила об этом кроткая жена последнего. Ругань с Маттеи была единственным, что еще способно было оживить больного. Видя, какой огромный интерес его друг и враг проявляет к игре Гирля, Маттеи с большим трудом уговорил комика приехать на квартиру к Пфистереру и там, в комнате больного, разыграть свой скетч. Присутствовали при этом только трое: умирающий Пфистерер, его жена и мопсообразный Маттеи. Перед ними комик Гирль и его партнерша сыграли сценку «Перчатка (Не по Шиллеру)». И комик Гирль, обычно скверно чувствовавший себя вне привычной обстановки, играл здесь лучше, чем во время вечернего представления.
Пфистерер сиял. Комик Гирль был для него олицетворением города Мюнхена, и он увидел, что этот город, оказывается, вовсе не так глуп, чтобы поддаться обману всякого идиота. Двигаться Пфистереру было трудно, говорить ему было трудно, сосредоточиться ему было трудно. И все же было видно, с какой глубокой радостью этот полупарализованный человек ловит каждый мельчайший оттенок голоса, каждый едва заметный жест актера. После ухода Гирля он яростно заспорил с Маттеи.
На следующее утро он два часа диктовал новые страницы своей книги «Солнечный жизненный путь». Затем последнее кровоизлияние в мозг положило предел его жизни. Все знали, что причиной смерти Пфистерера был упадок его родной Баварии под влиянием «истинных германцев». Руперт Кутцнер в день похорон Пфистерера возвестил: писатель умер оттого, что не мог вынести осквернения его родины евреями.
14. Политика увеличения населения
Иоганна любила Тюверлена. Она обрела его поздно. Никогда и ни от кого до тех пор не имела она столько радости. Она работала с Тюверленом, и эта работа спорилась. Между ними царила спокойная, счастливая близость.
В эту радость черной тенью врезалось воспоминание об Одельсберге. Тюверлен изредка говорил о Мартине Крюгере. Спокойно – включая судьбу этого человека в общую цепь событий. Ее задевало то, что он на Крюгера глядит издалека, с птичьего полета. Так же, как и отвечать она привыкла после длительной паузы, так и муки Мартина лишь спустя много времени после посещения тюрьмы с полной отчетливостью врезались ей в сознание. Все острее переживала