Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут с одного батальона молодой парнишка умял свою булку и кричит:
— Братцы, неужели же осрамим оружие! Наляжем по возможности.
Тут, конечно, и налегли. И через две секунды объявляют, дескать, этот батальон выиграл. И могут получать премию.
Тут публика начала бис требовать. Начали просить за свои деньги, чтобы и с пирожными устроили такой же номер: кто скорей.
Но батальон стал категорически отказываться.
— Не можем, — говорят. — У нас, — говорят, — некоторые несознательные товарищи захворали.
И действительно, выходит вперед один блондин и икает. А у самого рот раскрыт, глаза выпучены и пот со лба капает.
— Граждане, — говорит, — я булкой подавился. Я, — говорит, — ее враз проглотил… Проскользнула она внутрь.
Начали его расспрашивать, куда, дескать, проскользнула и дошла ли до живота.
— Не знаю, — говорит.
Начали блондина успокаивать, дескать, вполне переварится — не тарелка ведь. Тарелка, это действительно, может не перевариться, а булка, хоть и целая, всегда размякнет и со временем, даст бог, вон выйдет.
Но этот случай не омрачил праздника. Веселье продолжалось. И даже в газете «Красная Звезда», № 81, густым шрифтом был отмечен необыкновенный успех вечера:
4 апреля военно-железнодорожники гор. Петергофа в присутствии гостей и петергофской молодежи устроили комбинированный вечер…
Все остались довольны, особенно одним комическим номером, а именно: участникам соревнования дано по фунтовой булке и кто первый съест, тот получает еще премию — два пирожных. Пальму первенства получил Н. батальон, который в этом спец.
Далее корреспондент расстроился и пишет от себя разные слова — дескать, безобразие, обжорство, унижение и тому подобное. Но это он не иначе как из зависти. Дай ему, каналье, фунтовую булку, так он минут двадцать лопать будет да еще корочки оставит.
Знаем мы этих писателей. Сами пишем.
Воры
Что-то, граждане, воров нынче много развелось. Кругом прут без разбора.
Человека сейчас прямо не найти, у которого ничего не сперли.
У меня вот тоже недавно чемоданчик унесли, не доезжая Жмеринки[225].
И чего, например, с этим социальным бедствием делать? Руки, что ли, ворам отрывать?
Вот, говорят, в Финляндии в прежнее время ворам руки отрезали. Проворуется, скажем, какой-нибудь ихний финский товарищ, сейчас ему чик, и ходи, сукин сын, без руки. Зато и люди там пошли положительные. Там, говорят, квартиры можно даже не закрывать. А если, например, на улице гражданин бумажник обронит, так и бумажника не возьмут. А положат бумажник на видную тумбу, и пущай он лежит до скончания века… Вот дураки-то!
Ну деньги-то из бумажника, небось, возьмут. Это уж не может того быть, чтоб не взяли. Тут не только руки отрезай, тут головы начисто оттяпывай — и то, пожалуй, не поможет. Ну да деньги — дело наживное. Бумажник остался — и то мерси.
Вот у меня, не доезжая Жмеринки, чемоданчик свистнули, так действительно начисто. Со всеми потрохами. Ручки от чемодана и той не оставили. Мочалка была в чемодане — пятачок ей цена — и мочалку. Ну на что им, чертям, мочалка?! Бросят же, подлецы. Так нет. Так с мочалкой и сперли.
А главное, присаживается ко мне вечером в поезде какой-то гражданин.
— Вы, — говорит, — будьте добры, осторожней тут ездите. Тут, — говорит, — воры очень отчаянные. Кидаются прямо на пассажиров.
— Это, — говорю, — меня не пугает. Я, — говорю, — завсегда ухом на чемодан ложусь. Услышу.
Он говорит:
— Дело не в ухе. Тут, — говорит, — такие ловкачи — сапоги у людей снимают. Не то что ухо.
— Сапоги, — говорю, — опять же у меня русские. Не снимут.
— Ну, — говорит, — вас к черту. Мое дело — предупредить. А вы там как хотите.
На этом я и задремал.
Вдруг, не доезжая Жмеринки, кто-то в темноте как дернет меня за ногу. Чуть, ей-богу, не оторвал… Я как вскочу, как хлопну вора по плечу. Он как сиганет в сторону. Я за ним с верхней полки. А бежать не могу.
Потому сапог наполовину сдернут — нога в голенище болтается.
Поднял крик. Всполошил весь вагон.
— Что? — спрашивают.
— Сапоги, — говорю, — граждане, чуть не слимонили.
Стал натягивать сапог, гляжу — чемодана нету.
Снова крик поднял. Обыскал всех пассажиров — нету чемодана.
На большой станции пошел в особый отдел заявлять. Ну посочувствовали там, записали. Я говорю:
— Если поймаете, рвите у него к чертям руки.
Смеются.
— Ладно, — говорят, — оторвем. Только карандаш на место положите.
И действительно, как это случилось, прямо не знаю. А только взял я со стола ихний чернильный карандаш и в карман сунул.
Агент говорит:
— У нас, — говорит, — даром что особый отдел, а в короткое время пассажиры весь прибор разворовали. Один сукин сын даже чернильницу унес. С чернилами.
Извинился я за карандаш и вышел.
«Да уж, — думаю, — у нас начать руки отрезать, так тут до черта инвалидов будет. Себе дороже».
Рабочий костюм
Вот, граждане, до чего дожили! Рабочий человек и в ресторан не пойди — не впущают. На рабочий костюм косятся. Грязный, дескать, очень для обстановки.
На этом самом Василий Степаныч Конопатов пострадал. Собственной персоной. Выперли, братцы, его из ресторана. Вот до чего дожили.
Главное, Василий Степаныч как только в дверь вошел, так сразу почувствовал — будто что-то не то, будто швейцар как-то косо поглядел на его костюмчик. А костюмчик известно какой — рабочий, дрянь костюмчик, вроде прозодежды. Да не в этом сила. Уж очень Василию Степанычу до слез обидным показалось отношение.
Он говорит швейцару:
— Что, — говорит, — косишься? Костюмчик не по вкусу? К манишечкам, небось, привыкши?
А швейцар Василия Степаныча цоп за локоть и не пущает. Василий Степаныч в сторону.
— Ах так! — кричит. — Рабочего человека в ресторан не пущать? Костюм неинтересный?
Тут публика, конечно, собралась. Смотрят, Василий Степаныч кричит:
— Да, — говорит, — действительно, граждане, манишечки у меня нету, и галстуки, — говорит, — не болтаются… И может быть, — говорит, — я шею три месяца не мыл. Но, — говорит, — я, может, на производстве прею и потею. И может, некогда мне костюмчики взад и вперед переодевать.
Тут пищевики наседать стали на Василия Степаныча. Под руки выводят. Швейцар, собака, прямо коленкой поднажимает, чтоб в дверях без задержки было.
Василий Степаныч Конопатов прямо в бешенство пришел. Прямо рыдает человек.
— Товарищи, — говорит, — молочные братья! Да что ж это происходит в рабоче-крестьянском строительстве? Без манишечки, — говорит, — человеку пожрать не дозволяют…
Тут поднялась катавасия. Потому народ видит — идеология нарушена. Стали пищевиков оттеснять в сторону. Кто бутылкой махает, кто стулом…