Шрифт:
Интервал:
Закладка:
21.4.1943
Катынь — «гвоздь весеннего сезона», если уместно так выразиться. Но иначе это описать сложно. Фотографии, отчеты, интервью, репортажи. Вся немецкая пропаганда встала стеной и «катынизировалась». На место съехались эксперты-криминалисты, пока только из дружественных Германии государств. Дело ясное c самого начала, по крайней мере для меня. Во всем этом есть только один гротескный момент (мрачный гротеск), притупляющий остроту, а именно тот факт, что торговец оптом разоблачает розничного продавца и что оба они принадлежат к одной и той же гильдии мясников. То, что русские сделали в Катыни в розницу (убивали по одному, приводили к яме по одному, стреляли сзади в основание черепа и укладывали трупы, как сардины в банке), немцы делают оптом, промышленно. Странно только, что коллективистская идеология в данном случае использовала чрезвычайно индивидуалистический способ казни. Сколько же нужно иметь «парикмахеров», ведь, ей-богу, стрелять из пистолета утомительно. Я много стрелял и знаю, как устает рука, особенно при стрельбе из пистолета. А здесь каждого, индивидуально, по одному, по одной пуле. В ямы, наверное, бросали еще недобитых людей. Нет слов, жестокость перешла все границы и притупляет реакцию. Там расстреляны несколько десятков тысяч людей (похоже, что Катынь — лишь один из складов «консервов») — здесь сотни тысяч медленно умирают «собственной смертью» в концлагерях и тюрьмах (везде то же самое, что и в Катыни). Разница только кажущаяся — в форме. Поэтому реакция на Катынь совсем не такая, как ожидали немцы. Люди не хотят верить. А жаль. Так бывает, когда шакал обвиняет гиену, люди всегда готовы встать на чью-то сторону и не могут признать, что и тот и другой питается падалью. Вся пропаганда на самом деле никчемна. Немцы уже столько наврали, что, когда в виде исключения говорят правду, никто не хочет им верить. Жаль. Если бы в это поверили, может, удалось бы избежать многих недоразумений после войны. Было бы понятно, с кем имеешь дело. А так люди наелись нацизма, но не наелись коммунизма. Жаль, что не другие обнаружили Катынь, кто законно мог бы сказать: «не я». Ходят слухи, что польское правительство в Лондоне обратилось в Международный Красный Крест в Женеве с просьбой о проведении экспертизы. Конечно, Америка и Англия не согласятся на это. Русские сначала молчали, теперь без зазрения совести начинают отпираться. Утверждают, что это дело рук «фашистских бандитов» («в» произносить нужно четко, как тот «поляк» на «Радио Москва»). Мне любопытно, что думают о Катыни оставшиеся в живых польские офицеры и солдаты, которые чудом и благодаря ловкости Андерса сумели выбраться из России и теперь находятся на лечении в Иране. Я полагаю, что у них, в Тегеране, нет никаких сомнений.
25.4.1943
Пасха. Погода плохая, и мы сидим дома. Бася рисует, я читаю ей вслух сборник Ф. Хезика{43} о «друзьях» из прошлого. Среди прочего письмо Ж. Санд Гжимале{44} о ее решении влюбиться в Шопена и отдаться ему. Письмо очень остроумное и блестящее, но в то же время настолько холодное и расчетливое, такое деловое, что только после его прочтения можно понять причины разрыва в Ноане. Ж. Санд совершенно не смущается. Воспоминания о встрече в полумраке комнаты, во время которой она чувствует, что «действует» на «малыша», размышления о его боли и тоске, утверждение, что она хотела быть для него тем, чем Венеция для путешественника, и что она готова это сделать, если… и т. д., — все это в общем пошло и дешево, несмотря на формальное совершенство письма. Там чувство, сердце и благородство, хотя, конечно, много эгоизма, но здесь французская интеллектуальная выдра и вообще выдра, обладающая талантом писать обо всем, чего на самом деле не чувствует. Это заметно во всех ее произведениях. «Писать для мадам Санд — это функция», — сказал однажды Готье, рассказывая Гонкурам о своем визите в Ноан. Я предпочитаю Бальзака. У него был стиль. Говорят, раз на приеме у Гаварни{45} он сказал: «Мне хотелось бы однажды стать настолько известным, иметь настолько популярную, настолько знаменитую фамилию, настолько прославленную, чтобы я мог пердеть в обществе и чтобы общество воспринимало это как совершенно естественную вещь». Я это понимаю.
27.4.1943
Вчера весь день дома. Бася рисовала в постели, я приводил в порядок книги и читал. Я наспех пытаюсь учиться, потому что многого не знаю. Сегодня большая сенсация. Русские разорвали дипломатические отношения с польским правительством в Лондоне. Это начало конца. Уже? Москва утверждает, что польское правительство в Лондоне является фашистским («в» во всех словах нужно произносить четко), и теперь Сикорскому не остается ничего другого, как переехать в Берлин. Другое дело, что на его месте я бы немедленно вывел все польские войска из боевых действий на Западе. Пусть нас интернируют американцы и англичане, но ни одной польской жизни больше.
Теперь опять повсюду говорят о Польше слезливым тоном, везде говорят о «несчастной Польше». Мы ужасно в моде. «Pologne», «les Polonais», «Polen» — в газетах и по радио по обе стороны Рейна. Немцы просто рыдают от жалости к нам. Мне хочется пойти в N. S. Volkshilfe[729] на Елисейских Полях и сказать: «Geben Sie mir eine Fahrkarte nach Katyń hin und zurück»[730]. Интересно, зайдет ли наш патриотизм так далеко, что никто не поедет, если Германия пригласит поляков посетить Катынь. У нас все возможно. Если бы немцы предложили мне поехать, я бы сделал это немедленно. Каждый очевидец в какой-то момент может оказаться бесценным свидетелем. Тем временем немцы возят в Катынь английских и американских офицеров из числа военнопленных. Мне интересно, что они думают и осмелятся ли говорить об этом, когда освободятся после войны, во времена «Священного союза». Все вместе чертовски грустно. Разрыв отношений с Лондоном влияет на всю ситуацию в будущем. Россия таким образом уклоняется от объяснений и приобретает свободу действий в отношениях с Польшей. Не будем обманывать себя — эту их свободу ни Англия, ни Америка не ограничат. Когда советские войска довольно скоро пересекут нашу границу, начнется настоящий танец. Это вовсе не конец наших страданий и наших проблем. Меня все меньше удивляют Мицкевич и Словацкий, их мистицизм и такая нудота, как «Книга паломничества»{46} вместе с Товяньским. Конец войны может означать повторение «Священного союза», Венского конгресса и Варшавского княжества с русским губернатором или каким-нибудь советским Константином. Польша — кость, застрявшая в горле всех и вся, в этой войне на одну Польшу «больше, чем нужно».