Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспоминая о событиях тех, теперь уже далеких дней, атаман порой задавался вопросом: не слишком ли он зверствовал тогда? И признавал: да, лютовал. Точно так же, как и коммунисты. Семёнов и сейчас не отрекается от сказанного в свое время на офицерском собрании армии: «Большевики права на жизнь не имеют. Самый лучший большевик тот, который висит на виселице»[19]. При этом он не сомневался, что красные командиры такого же мнения о них, приверженцах монархии.
«Ничего не поделаешь: Гражданская война!» – утешал он себя в таких случаях, считая уже само это определение объяснением того, что происходило во время этой самой войны. В ней не признавались такие понятия, как «плен» и «лагерь для военнопленных». На плацдармах не действовали никакие международные законы и договоренности о методах ведения боевых действий, а также об отношении к мирному населению, к госпиталям и раненым. Мало того, атаман не раз ловил себя на мысли, что и сам он, и солдаты его в Гражданскую дрались ожесточеннее, чем на фронте. Ненависть к поверженному противнику была более обостренной.
В свое время Семёнову пришлось воевать в Восточной Пруссии. Однако он не помнил, чтобы, врываясь в захваченное прусское местечко, его казакам приходилось тушить пожар своей ярости в издевательствах над местным населением. Конечно, опустошали винные погреба, щупали девок, но к стенке ставили только в крайних случаях, когда хватали в своем тылу с оружием в руках. Причем почти ни разу не прибегали к виселицам.
«Да, – повторил сейчас генерал-атаман, предаваясь давним воспоминаниям, – шастали по домам, прихватывали мелкое золотишко, срывали юбки с пруссачек, – что было, то было, дело солдатское…». Но такого разгула ненависти, который выплескивался у его казачков, когда они захватывали совдеповские села; такой злости, которую порой не мог погасить даже он, атаман, раньше, на полях Польши, Пруссии, или на Буковине[20], ни сам он, ни его лихие уссурийские казаки[21]никогда не испытывали. Вот в чем загадка бытия!
«Во время той, негражданской, войны, – размышлял генерал Семёнов, – солдата по ту сторону ничейной полосы ты воспринимал как противника или обычного рекрута. Правительство бросило его на фронт так же, как тебя и твоих товарищей. Он был не лютый враг, а, скорее, собрат по гладиаторской арене. Там в любом бою кто-то должен победить, а кто-то сложить голову. Что же касается мирного населения, то к нему тем более никакой вражды не проявлялось: они-то, крестьяне да мещане эти из Восточной Пруссии, чем перед тобой провинились?
То есть ты относился к ним, как к недругам, но не как предателям. А в России ты врывался в село и сразу же узнавал, что добрую четверть его жителей большевики уже перестреляли как классовых врагов, четверть – как сочувствующих, а еще четверть зажиточных крестьян разграбили. Ты не успевал освоиться в какой-нибудь хате, как у крыльца уже собиралась толпа обделённых красными людей, многие из которых готовы идти на своих обидчиков хоть с винтовкой, а хоть и с вилами…»
Семёнов не помнил ни одного случая, когда бы его люди бросались с шашками на пленных германцев, пытаясь изрубить их. Даже по-доброму завидовали им, дескать: «Этим проще, уже отвоевались. В лагере отсидятся, а там, глядишь, и к своим бабам под подол…». А в совдеповских селах колонну пленных, даже под усиленной охраной, не всегда удавалось доводить до места казни. Не только казаки, но и местные требовали допустить их до расправы, чтобы собственными руками погубить…
– Подъезжаем к Чанчуни, господин генерал, – ворвался в поток его воспоминаний сонный голос адъютанта.
– Да вижу, вижу. Промчаться бы как-нибудь по его улочкам с полком да с шашками наголо. Погулять по ним, разнести, растерзать здесь все в клочья!
Впереди, по ту сторону реки, сплошной стеной представало хаотическое нагромождение изогнутых, словно французские треуголки, типично китайских крыш. Стен почти не видно было, сплошные кровли – чужой город, с чужой судьбой. Он подступал к самой кромке берега, загадочный и коварный, готовый в любую минуту ощериться на чужеземца своим азиатским двуличным оскалом.
– Возьмем-ка его на казачьи копья, а, полковник?! – обратился Семёнов к своему адъютанту Дратову. – Одним аллюром, аккурат на рассвете, лихим проходом…
– На кой черт она нужна, эта помойная яма? – проворчал тот, вытирая платочком не по годам испещренный морщинами, вечно потеющий лоб.
– Ничего, улочки подчистим, грязных маньчжур поразгоним, выстроим несколько особняков и превратим этот самый Чанчунь в столицу Российской Маньчжурии. А, ротмистр? – аппелировал атаман теперь уже к Курбатову, – как, звучит?
– Диковато как-то, – угрюмо проговорил тот, – все равно, что «Японская Россия».
– Вот именно, идрить его! – хохотнул Дратов.
– «Японская Россия», говоришь? Это ты к чему, ротмистр? Намекаешь на то, что я со своими казачками продам-пропью Родину японцам?
– Вряд ли вам это удастся, господин генерал, – храбро осадил его Легионер. – Даже если бы решились на такое. Но ведь не решитесь же, поскольку слишком уважаете свое Отечество, – тут же уточнил он, поймав на себе испуганно-осуждающий взгляд адъютанта, – чтобы отречься от него.
Замечание Курбатова действительно задело самолюбие Григория, однако он слишком ценил ротмистра, чтобы позволить себе разгневаться.
– Аллюрно мыслишь, в соболях-алмазах, – молвил Семёнов после минутного молчания, которое понадобилось ему, чтобы охладить нервы. – Этому, в самом деле, никогда не бывать! А вот тебе, ротмистр, в Российской Маньчжурии, глядишь, мог бы быть уготован трон правителя. После моего вознесения на небеса, естественно.
– Не смею претендовать.
– А ты посмей, посмей! Жить, как и мыслить, нужно аллюрно. Со дня твоего восхождения на престол история Маньчжурии исчислялась бы, как «период династии Курбатов».
– Скорее, «Курбаши». Для азиатского уха благозвучнее, – поддержал его полковник Дратов. Он привык к пропитанному скептическим юмором фантазированию атамана. Иногда Семёнов настолько увлекался, что уже трудно было определить грань, отделявшую реальное его стремление от «умственной забавы».
– А что, верно сказано: «правитель Курбаши». Звучит, а, в соболях-алмазах?!
– Будем считать это еще одним моим псевдонимом, – смирился Легионер. Так что, прикажете бросать на прорыв кавалерию, господин генерал-атаман?
– Валяйте. Сначала польских драгун, за ними конницу Мюрата.
– Завершать, как всегда, доверено будет старой гвардии, – молвил Курбатов, вливаясь в русло фантазий атамана.