Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жжёт!
Больно. Больно. Очень больно!
Огонь? Вода. Жижа. Жгучка-вонючка!
Не люблю! Больно! Заманили!
Вылезу. Выберусь. Вылезу.
Да. Да. Да.
Вылезу — убью!
Колодец. Глубокий. Скользкий.
Лезу. Падаю.
Когда мне снится кошмар о паучьем колодце, я просыпаюсь от собственного крика. Лежу, мокрый, и не всегда от пота. Над морем Муус-Кудулу я решил, что не хотел бы знать будущее, и сильно ошибся. С другой стороны, знание полезно, если ты в силах изменить будущее раньше, чем оно станет настоящим. А меня ведь предупреждали! Откидывается полог юрты — и я падаю в Елю-Чёркёчёх.
Не понял, не внял, не сопоставил.
Мое счастье, что я родился боотуром. Кого другого хищный сок колодца-желудка быстро разъел, растворил бы без остатка. Боотур, я держался до последнего. Рос, увеличивался, наращивал доспех. Шел в доспехе на дно, лишался доспеха, выныривал. Карабкался, напрягая изъеденные, изъязвленные мышцы. Позже, много позже мне объяснили: есть такой цветок — росянка. Ну, букашек жрет. Одурманивает всякими глупостями, заворачивает в листья и переваривает. Мне эту росянку даже показали. Забавно было глядеть, как глупая муха сама влетает в западню и превращается в пищу. Потом я вспомнил, как доброй волей вошел в юрту, и мне стало вовсе не забавно. Больно стало, страшно, отвратительно.
Словно нырнул не в память, а в смерть.
Боль. Смрад. Ожоги. Бесплодные попытки выбраться. После каждого падения силы тают снегом на летнем солнце. Не будь я боотуром, я бы умер, еще не успев окончательно стать едой — от отвращения. От безысходности. Все-таки у сильных есть свои преимущества, пусть мы все и балбесы. А может, балбес — это и есть преимущество?
Лезешь, и все тут.
Корячусь. Скользко!
Съезжаю. Падаю. В жижу.
Больно!
Наверху — тень. Кто?! Вылезу — убью!
Вылезу!
Упал. Плюх!
Хочу дышать. Очень хочу! Не могу...
Толкает. Снизу толкает! Враг! Хочет съесть!
Убью!
Брыкаюсь. Я — Мотылек.
Выныриваю. Воздух! Дышу, дышу.
Вонь? Дышать!
Тону.
Опять толкается. Укусил! Нет, не укусил.
Это жижа жжется.
Хотел укусить! Плохой. Очень плохой!
Убью!
Брыкаюсь.
Всплываю. Дышу.
Тону.
Я терял сознание. Проваливался в черноту, где не было ни времени, ни пространства. Зато там с лихвой хватало места боли, и я дрался за жизнь, не приходя в себя. Рычал, отплевывался, барахтался. Бил руками по ненавистной жиже, цеплялся ногтями за стены колодца. Дрянь разъедала меня, но на боотурах все заживает, как... Нет, на собаке заживает медленней. Не знаю, не с чем сравнить. Ну, вы поняли. Быстро заживает. Быстро. Очень быстро.
Убийственное состязание: кто кого. Голодная жижа против боотурской плоти. Она разъедает — я исцеляюсь; она разъедает — я... Но колодец мог ждать сколько угодно. Он никуда не спешил. А мой срок был на исходе. Я взбирался и падал, тонул и выныривал. Сколько я промучился в беспощадном желудке: день? неделю? После я никогда об этом не спрашивал.
В любом случае, один бы я сдался гораздо раньше.
Тьма. Свет. Вонь? Воздух!
Нет воздуха.
Тону. Жжет. Тону.
Толкает. Снизу. Выталкивает!
Враг? Плохой?
Вынырнул. Дышу. Снизу держит.
Помогает.
Друг. Хороший. Очень хороший!
Люблю.
Друг, ты кто?
Не отвечает. Не может. Меня держит.
Внизу темень. Муть. Не вижу, кто.
Держи, друг! Держи меня!
Друг держит.
Жижа жрет друга. Калечит. Друг держит.
Небо. Круть-верть. Небо, что с тобой?
Раскалывается.
Я уже говорил вам, что тут не все рассказы — мои? Наверное, оно и к лучшему. Что я могу рассказать о паучьем колодце, кроме дикого, звериного рева? Не надо вам такое слушать. У моей старшей сестры лучше получится.
— Дашь, возьму, — говорю я. — И не дашь, возьму.
— Дети, — вздыхает папа. — Как узнать, что они выросли?
— Как? — спрашиваю я.
— Пока дети маленькие, ты носишь их на руках. Сели на шею, значит, взрослые. Возьмешь? Дам, не дам, все равно возьмешь? Чего ты от меня хочешь, Умсур?
— Вот, — говорю я. — Смотри.
Нет, он не обернулся. Я показываю ему стрелу, а он, как и раньше, сидит ко мне спиной. Смотрит на горы, на синие, укутанные дымкой горы. Стрела и папа. Папа и стрела. Боевая уостах-ох[17], с наконечником в виде месяца-рогача. Папины ноги на перилах укутаны собольей дохой. Древко из лиственницы, с насадкой-свистулькой. Набрюшник из седого бобра, шапка брошена на скамью. Оперение — темно-бурые перья сарыча. Рука тянется к чорону, берет кубок. Кубок пуст, папа ждет, когда я наполню чорон. Я жду, когда он повернется ко мне.
Стрела и папа.
— Смотри, — повторяю я.
Он сдается. Он смотрит. Он видит стрелу. Наконечник изъела, сгрызла ржавчина. Правый рог месяца отвалился. На его месте — неприятного вида зазубрины. Перья облезли, торчат голые ости. Древко гниет, все в пятнах. Двумя пальцами переломишь.
— Чья стрела? — спрашивает папа.
— Юрюна.
— Он оставил тебе стрелу? Подарил?
— Нет. Я взяла ее без спросу.
— Украла?
— Пусть будет так.
— Ты хочешь, чтобы я тебя наказал? За воровство?
Папа сбрасывает ноги с перил. Начинает засучивать рукава. Обнажаются предплечья: мягкие, слабые руки человека, для которого тяжелейшая из работ — поднести к губам чорон с кумысом. Наказание? Папа шутит. Не к месту, не вовремя. Когда он видит, что шутка не удалась, он откатывает рукава обратно.
— Это смешно, Умсур. Я суров, но это я. Разбирайся с Юрюном сама, очень тебя прошу. Я здесь ни при чем.