Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно так, без знаков препинания. Впрочем, наличие пунктуации, указывающей на то, например, что надпись эта обращена непосредственно к “порошку”, или же на то, что таким образом легкомысленного путника предостерегают от вхождения в дверь, за которой притаился хищный и злобный “порошок”, едва ли утешило бы меня в этой вполне безвыходной семиотической ситуации.
Ладно “порошок”! “Порошок” – это что! Одна моя знакомая, изучавшая в университете социологию и проходившая практику на каком-то заводе, увидела там призыв, точнее, директиву, обращенную неизвестно к кому. (То есть кому-то, скорее всего, это все-таки было известно.) На жестяном плакате добротным фабричным способом было строго и определенно сказано: “Используй 30 см”. И три восклицательных знака в конце. Будучи юной интеллигентной барышней строгих правил, спросить, что бы это значило, она постеснялась. Так до сих пор и не знает.
А с месяц примерно назад на глухом бетонном заборе недалеко от моего дома я увидел и даже сфотографировал чудесную темпераментную, но опять же совсем непонятную надпись, произведенную красной масляной краской. “Я ебал ваши ценности!” – гордо сообщил то ли городу, то ли миру, то ли братьям и сестрам, то ли родителям и учителям, то ли партии “Единая Россия”, то ли агрессивному блоку НАТО, то ли церкви, то ли фундаментальной науке, то ли всем сразу неведомый и невидимый миру бунтарь-одиночка.
Наверняка существуют рациональные и будничные разгадки для этих и всех прочих счастливых, праздничных находок. Наверняка есть кто-то, кому под силу вернуть все это в скучный рутинный контекст. Хорошо, наверное, быть инсайдером и не мучиться проклятыми вопросами относительно того, что за такой порошок, какие такие 30 см, кто именно и с чьими конкретно ценностями поступает таким вот радикальным образом.
Но, лишенные контекстуальных подпорок, эти дивные конструкции висят в понятийном воздухе, как улыбка пресловутого Чеширского Кота, неизбежно и непрошено становясь фактами искусства.
Пространство искусства, границы которого поистине неопределимы, – это, если угодно, еще и приют для потерявших своих мам и пап словечек, фразочек, обрывочков, вещичек, камешков и бумажек.
Ребенок, сооружающий в заповедном, заросшем лопухами и крапивой углу дачного участка “секретик” со стеклышком, под которым надежно укрыты от забвения стеклянная бусинка, любовно разглаженный квадратик шоколадной фольги, найденный под крыльцом шахматный конь, беззубый бабушкин гребешок и ручка от разбитой чашки, – это бессознательный, но несомненный художник, спасающий души бесприютных вещей, наделяющий их статусом знаков, ищущих и находящих себе новые, невиданные до сей поры значения.
Мне давно хотелось написать про музей. Не про какой-то конкретный музей, а про то, что современная цивилизация – это, в сущности, музейная цивилизация. В том смысле, что многие предметы, явления и идеи во все ускоряющемся времени стремительно деактуализируются, становясь реальными или потенциальными объектами музеефикации. Мне хотелось написать о том, что в развитом “музейном” мире грань между музеем и актуальной жизнью осознается и поддерживается. И это правильно. Пожарный насос позапрошлого века, выставленный в музее, – это объект ностальгического любования. Тот же насос, используемый при тушении пожара, – рухлядь, причем небезопасная.
Какие-то вещи могут быть экспонатами музея, осмысленными, описанными и пронумерованными. Но они же могут навсегда остаться всего лишь мусором. И хорошо еще, если мусор осознается как мусор. Но беда, если мусор используется как актуальный объект актуальной жизни. Мы окружены со всех сторон архаическим мусором наподобие “держав”, “патриотизмов”, “национальных гордостей” и прочих прялок-веялок, мусором, необычайно вредящим социальной экологии. В то время как музей – это художественная штопка нашей рвущейся в разных местах исторической памяти.
Многие люди живут в музее, сами о том не подозревая. Уверенные, что живут в современном мире, они живут в музее – в этнографическом, краеведческом, историческом или в музее какой-нибудь очередной боевой славы, проводя дни и ночи между макетом стоянки первобытного человека, казацкой саблей и сапогами товарища Сталина.
Но так и не написал я обо всем этом. Как-нибудь потом.
А еще я очень хотел написать о таком шокирующе оригинальном предмете, как соловьи и их пение. Хотелось поразмыслить о том, почему именно эта птичка на многие века стала неизменным персонажем мировой лирики. Известно, что соловей в паре со своей верной розой пришел в европейскую лирику от арабов. Ну и что? А почему они так прижились? Ведь даже, как я где-то прочитал, американские поэты до конца XIX века усердно писали о соловьях, притом что на Американском континенте соловьев вовсе не водилось. Но не стал я писать и о соловьях. Как и о музеях.
Но дважды на моей памяти “музейная” и “соловьиная” темы слились в единый сюжет.
Первый такой.
Лет десять тому назад мне пришлось несколько ночей пожить в музее. Туда меня пригласил один богатый немецкий коллекционер с незамысловатой фамилией Мюллер. Он был владельцем художественного музея в пригороде Дюссельдорфа. Музей располагался на лоне природы. Его территория состояла из большого парка и присоединенного к нему заброшенного военного полигона. Мюллер был меценат и любитель музыки и поэзии. Поэтому он регулярно устраивал у себя поэтические и музыкальные фестивали. На один из таких фестивалей он пригласил и меня, поселив в бывшем охотничьем домике, с подвала до чердака напичканном художественными шедеврами и антиквариатом.
Все, кому приходилось когда-нибудь служить сторожами в музеях, поймут меня, если я скажу, что ночевать в музее среди сплошных шедевров – дело довольно мучительное и тревожное.
Сам Мюллер жил неподалеку, в отдельном домике. Ко мне он заходил по вечерам выпить по бокалу вина и поболтать. Мне нравилось с ним болтать, потому что немецкого я не знаю, а по-английски он говорил так же скверно, как и я.
Однажды он сказал: “Видите этот рояль? Это очень хороший рояль. На нем однажды играл Рихтер”. И он рассказал, как сколько-то лет тому назад он пригласил Рихтера и устроил концерт для десяти примерно слушателей. “Здесь играл Рихтер, – рассказывал Мюллер, – а здесь сидели гости. А вокруг дома стояли несколько нанятых мной человек и палками отгоняли соловьев. Они пели ужасно громко и мешали маэстро играть, а публике – слушать”.
Второй сюжет совсем недавний и совсем короткий. Пару недель назад поздно вечером я шел по Никитскому бульвару. В Москве, как и во многих других городах России и Европы, проходила “Ночь музеев”. Поэтому неудивительно, что в достаточно поздний час бульвар буквально кишел оживленной, шумной публикой. И в столь неожиданном месте, властно перекрывая весь этот шум, гам и смех, неистово наяривал соловей. Людей с палками я не видел.
Не от одного и не от двух приходится слышать в наши дни о том, что ощущение тотальной агрессии висит в воздухе, как топор в накуренном тамбуре. Что агрессией этой воздух пропитан примерно так же, как недавним летом он был пропитан пожарным дымом. Что агрессия эта чувствуется почти на тактильном уровне. Особенно часто и взволнованно говорят об этом те, кто не живет здесь постоянно, а лишь приезжает время от времени. Мы-то, мол, тут придышались. А у них-то восприятие свежее, а потому и особенно чувствительное. И такого, говорят многие, раньше все-таки не было. Всякое, мол, было. Но такого…