Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В моё время, благодаря скулежу Вертинского, озвученного Гребенщиковым и Жанной Бичевской, в народе сложилось представление о юнкерах, как о высокодуховных «мальчиках», которых пьяная матросня колола штыками. Так вот, передо мной стояли в цепи совсем иные ребята. Это были здоровенные парни лет по двадцать пять-тридцать с нормальными рабоче-крестьянскими рожами.
Дело-то в чем? Юнкерами называли и тех, кто учился в школах прапорщиков. А туда с шестнадцатого года стали брать наиболее способных, и, разумеется, наиболее лояльных унтеров. Эти парни руководствовались не высокими идеями, а конкретным интересом. Ведь для них получить погоны с просветом — значило выйти в люди, перейти в совершенно иной социальный статус. Табель о рангах ведь никто не отменял. Офицер был человеком с чином. То есть благородием[33]. И чин этот сохранялся при любом раскладе. А чин в России — это было очень серьезно. Уважение к нему было вбито на уровне подсознания.
А ведь если война закончится, юнкеров тут же демобилизуют. Так что они были одними из самых ярых сторонников войны. Тем более, что сейчас-то они сидели в тылу.
Парни явно были фронтовиками, но, тем не менее, нервничали. А может, как раз потому, что являлись фронтовиками. Между толпой и цепью было метров пятнадцать. Ребята отлично понимали, что если вдруг на них ломанется вооруженная толпа, их не спасет ничего. Ещё более растерянным был поручик, метавшийся позади цепи. Даже с моей позиции было видно, что на его лице был написан знаменитый вопрос: «что делать?»
И тут я увидел Мишу. Он, вышел из подъезда и, воровато озираясь, двинулся за цепью. Намерения его были ясны — он хотел выйти Новым переулком на Казанскую. Ясненько. Он имел ценную информацию и не желал ей делиться. А ведь понятно, что выйди он на площадь, тут же набежит народ станет выпытывать — что там как. А люди должны получать информацию из нашей газеты! Так что заранее выпускать её в город было совсем ни к чему. Я поднял руку. Миша, даром, что в очках, меня заметил и сложил руки крестом, а потом ринулся по переулку. Я его понял — и двинул по набережной Мойки. Мы встретились на углу Казанской и Демидова переулка.
— Ну, что там? Мне Георгич сказал, что Львов сознался.
— Да давно уже. Его другие члены правительства заставили. Люди из Совета подошли уже позже.
— А что, они все против войны?
— Не смеши. Но амбиции-то у политиков превыше всего! Обидно им стало, что их оставили в стороне. Львов сам дурак. Надо было с кем-то поделиться сведениями. А теперь всё. Правительство вылетело в отставку. Теперь нами будут руководить меньшевики и эсеры.
— А кто главный? Надеюсь, не Керенский?
— Не он, но тоже интересно. Чернов у нас председатель правительства!
Вот енто да! Чернов был фигурой, куда более одиозной, чем Керенский. В моей истории он во втором составе ВП являлся министром земледелия, а потом — председателем Учредительного собрания.
Но не в этом дело. Чернов являлся одним их четырех человек, учредивших партию социалистов-революционеров. Кроме того, он был в первые годы века идеологом терроризма. Правда, сам-то сидел за границей аж до Манифеста 17 октября. Речи говорить он, кстати, тоже любил.
— Ты на машине? — Спросил Юра.
— Нет, я Колю с фотографиями на ней отправил.
— Ладно, ловим извозчика, у нас куча дел. Самое крайнее — завтра на рассвете экстренный номер должен выйти. А лучше — сегодня.
— А если эти, с площади, пойдут на штурм?
— Не пойдут. Там, внутри, есть люди из Советов. И на подмогу со Смольного[34] люди мчатся. Они народ успокоят.
— А ведь Советы сегодня спокойно могли бы взять власть…
— Можно подумать, что ты не знаешь руководство наших советов, — гадко засмеялся Миша. — Они могли бы взять власть и в феврале. Только зачем им это нужно. Впрочем, попомни мои слова — скоро их всех выкинут к чертовой матери и заменят твоими товарищами с Кшесинской.
Я снова подивился прозорливости моего приятеля. Я-то про процесс большевизации Советов знал…
— Кстати Миша, когда будешь писать передовую, вспомни слова Гучкова про европейскую семью.
— Это какие? А, вспомнил. «Мы должны все объединиться на одном — на продолжении войны, чтобы стать равноправными членами международной семьи». Эти?
— Вот именно. Развей тему, что ради того, чтобы наших либералов в Европе приняли бы за своих, они готовы положить новые сотни тысяч русских людей.
— Да, это хорошая мысль. Обязательно проведу её в статье.
Изготовление экстренного номера — это дикий дурдом, гонка со временем. В моем времени такого уже не делали — на фига, если ТВ всё равно опередит? Но тут это было в порядке вещей. Так что ребята работали в формате аврала, но четко и слаженно. Впрочем, когда я работал в отделе новостей на телевидении, мы и не такое делали. Мы успели. В одиннадцать часов вечера номер вышел. И тут же пошел в продажу. Несмотря на позднее время, его раскупали со свистом, начиная чуть ли не от ворот типографии. Потому что мы оказались первыми. Тем более, мы сумели отразить два важнейших события дня — и оба из первых рук. И к тому же их связать. Я уже давно ввел практику пока ещё неизвестных здесь хэдлайнов — то есть надписей над заголовком, отражающих самое важное. На этот раз хедлайн гласил: «Корниловщина и либерализм — две стороны одной медали».
А ведь ещё пришлось писать материал и для «Правды». Создав его, я отправился туда на извозчике. Как оказалось, торопился я зря. Потому что у них и конь не валялся. Нет, Сталин бы газету выпустил. Но ЦК требовал отразить именно их мнение. А оно никак не могло сложиться. В конце концов, Виссарионович послал их подальше, но время было упущено.
А я вышел на свежий воздух и побрел по Троицкому мосту. Несмотря на дикую усталость, в голове продолжал вертеться главный вопрос: так что же случилось, вашу мать! И постепенно ответ начинал находиться…
Я вспомнил, что в германском руководстве было в 1917 году две группировки. Одни выступали за то, чтобы вывести Россию из войны, заключив с ней сепаратный взаимовыгодный мир. Здесь рулили дипломаты и стратегическая разведка, которая обреталась под «крышей» МИДа. Другие, а это были военные, хотели и дальше воевать на два фронта. Они продолжали верить в победу. В