Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Электричества нет, угля нет, воды нет, еды нет, – перечисляет папа.
– Электричество есть. Для Смольного. И еда есть, и вода…
– Как ваша семья, Иван Степанович? Где они – здесь или уехали?
Старик молчит. Греет руки меж острых колен. Я жду ответа. Папа поворачивает заросшую седой щетину голову, некоторое время смотрит на соседа, потом отворачивается.
Старик медленно поднимается и, опираясь на спинки кроватей, ковыляет к своей койке.
– Что же ты спрашиваешь? – вырывается у меня, – Разве можно сейчас такое спрашивать?
– Помнится, жил на Карповке, – как-то невпопад роняет папа. – Трое детей…
Среди многообразных звуков – стонов, ругани, бессвязного бормотания умирающих, глухих, тусклых и унылых голосов – меня уже несколько дней удивляет и привлекает громкий и уверенный бас справа. Он перекрывает остальные голоса и шумы в палате не только мощью своих голосовых связок, но и бодрыми оптимистическими интонациями и главное – сутью. До меня долетают обрывки фраз, кажущихся чем-то невероятным в этой обстановке.
– Нет, это не так! – уверенно и авторитетно утверждает голос. – Джотто родился значительно раньше Леонардо. Лет на двести. Джотто стоял у истоков раннего Ренессанса. Его воспитывали такие литературные титаны, как Данте, Петрарка, Боккаччо. Король обращался с ним, как с равным. Это была крупная фигура. Но он был пигмеем, по сравнению с Леонардо, который…
– Папа, кто это?
– Это архитектор Шольп, друг того, который сошел с ума.
– Ты можешь меня довести до него?
Я спускаю ноги с койки и с папиной помощью, держась за спинки кроватей, дохожу до Шольпа. Вокруг него, как всегда, несколько человек, ловящих каждое его слово.
Шольп поворачивается ко мне. У него интересное лицо, умные серые глаза, густая шевелюра, и вообще он не похож на дистрофика.
– А вот и мальчик пришел нас послушать, – говорит он приветливо, как будто мы с ним знакомы, – Ты школьник?
– Да.
– А чем ты увлекаешься?
Дикий вопрос… Чем увлекаюсь?.. Хлебом увлекаюсь. Кашей… Берегу тепло… Маме сахар коплю… Вот на ноги встал… Здесь моя мысль обрывается, и я тупо молчу.
– Он рисует, – вмешивается папа. – До войны занимался лепкой во Дворце пионеров.
– Вот как? – Оживляется Шольп. – Так ты хочешь стать скульптором?
Нет, он определенно ненормальный. Такой же, как его друг «Петр Великий»…
Хочу ли я стать скульптором? Я выжить хочу. Хочу сил набраться. Чтобы ноги ходили, а ногти не нарывали и не сходили с пальцев. Чтобы все мои родные выжили среди этого ада. Чтобы хлеба прибавили. И чтобы кончилась война…
– Значит, мы с тобой коллеги, – уверенно объявляет Шольп. – Скульптура и архитектура – родные сестры, у которых одна общая мать – искусство.
Он, конечно, ненормальный, но поток его речи чарует и захватывает. И я сижу, открыв рот, ловлю каждое его слово.
– Ты бывал в Эрмитаже?
– Много раз. У нас от дворца там был кружок по искусству. Нас водила по залам и рассказывала о скульптуре… Жаннета Андреевна Мацулевич. Удивительное дело! Из каких уголков памяти прорвалось это имя? Почему тут же поплыли перед глазами стройная торжественная колоннада, боковой яркий свет из широких окон на Неву и беломраморные статуи над широкой парадной лестницей? Как давно это было? В далеком детстве? Или всего год назад?..
– Кого из скульпторов ты любишь?
– Канову.
Вокруг нас собирается ходячий народ. До обеда еще далеко, а голос Шольпа как магнитом притягивает каждого, кто имеет уши. Я тоже весь во власти его гипноза – иначе это не назовешь, но при этом замечаю странность: живое лицо, «довоенная» мимика, убедительная жестикуляция больших красивых рук и полная неподвижность от пояса. Что-то с ногами?
– Великолепный скульптор. Жил при папе Пии Седьмом. Классик. Блестящий, может быть, лучший в мире, мастер резьбе по камню. Все работы выполнены из каррарского мрамора. Непревзойденный шедевр «Амур и Психея» – наши, эрмитажные. Помнишь?
– Конечно! Скульптура, как кружево из мрамора.
– В центре Копенгагена, – продолжает Шольп, – стоит музей знаменитого датского скульптора Торвальдсена – единомышленника и одновременно оппонента Кановы. Титан. После себя оставил сотни великолепных скульптур. Они заполонили все три этажа музея, стены которого облицованы красным полированным итальянским мрамором. И на этом фоне его работы из каррарского, белого с тепловатым оттенком…
– Обед принесли! Обед!
Мы расходимся, расползаемся по койкам, и я фиксирую сразу два чуда. Во-первых, сказка, нарисованная Шольпом, меня настолько увлекла, что я забыл о предстоящем обеде! И во-вторых – я хожу! Я ХОЖУ!
Март
Солнце бьет в окна. Мы переселились из маленькой Лилиной комнаты, где ютились всю эту страшную зиму, в спальную. Тетя Нехама – соседка, жена водопроводчика дяди Яши (дворовое прозвище «Шындер-Мындер-Трубка») пришла как-то к нам и энергично вмешалась в нашу жизнь – перенесла нашу буржуйку в спальную, постелила под ней серебристый цинковый лист и установила трубу в топку нашей белой кафельной печи. Сразу стало просторно, уютно, хорошо.
Буржуйка – центр нашей жизни, источник тепла, предмет нашего внимания и постоянной заботы. Ржавая, коричневая, с раскаленной трубой, она весело потрескивает, немного дымит, но греет комнату, помогая солнечным лучам. Как это мы раньше не догадались переехать и облегчить себе жизнь? Папа снял ватник, простер руки над буржуйкой, сидит неподвижно, наслаждается теплом. Мама что-то готовит. Мирра появляется с улицы и с порога радостно возвещает:
– Отгадайте, что я принесла?
И, не дождавшись ответа, извлекает из сумки и торжественно водружает на стол буханку белого хлеба с ярко-коричневой верхней коркой!
– Откуда?
– Оттуда. Из пекарни. – И, встретив наши недоуменные взгляды:
– Не волнуйтесь, мне подарили.
Мы не о чем не расспрашиваем. Мы уже знаем, что Мирра способна на чудеса, и с радостью набрасываемся на очередное чудо. Мама режет буханку пополам. Одну половину прячет «на потом», а другую мы съедаем сразу, жадно впиваясь в ломти ароматного мягкого сладковатого белого хлеба. Мирра, отломив себе корочку, остаток ломтя подсовывает мне и стоит рядом счастливая. Она очень похудела за зиму, на щеках румянец, голос бодрый, она шутит и смеется. Она хороша собой, своей энергией, своей подвижностью, своей бодростью. Я верю в нее, любуюсь ею, я люблю ее больше всех, даже больше мамы. Ведь это благодаря ей я живу, хожу, вижу солнечный свет, думаю, существую. Сколько мне тогда, в январе оставалось до конца? А она сотворила чудо.
А сейчас я хожу! Правда, болят цинготные ноги. Правда, с пальцев сошли ногти. Правда, я худ как щепка, а под глазами не проходящие сине-зеленые полумесяцы. Но я живу!
Сейчас, весной, когда мы вышли из полосы длинных темных ночей, сменяющих короткие серые дни, из замкнутого пространства узкой комнаты и немного ожили, круг наших интересов расширился до масштаба дома. У нас в квартире снова стали появляться люди. Оставшиеся люди. Заходит наша благодетельница тетя Нехама, в прошлом полная женщина с басовитым голосом и черными усиками над верхней губой. Заходят Зоя Веревкина, Фанька Кушак. В разговорах главные темы: нормы выдачи продуктов, перечисление умерших в доме, рассказы о пережитом, о разбомбленных домах на Шестой Красноармейской, на Двенадцатой, на Обводном, на Загородном. К нам врывается тот внешний мир, в котором мы пока не живем.
В который раз до нас доходят слухи о случаях людоедства, о растущем бандитизме, о нападениях на людей, выкупивших по карточкам продукты. Такую сцену я сам видел в конце ноября, когда еще ходил