Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А часы-то, опять не ходят…
– Что же вы хотите, – отвечает часовщик. – Такая раскалеванная атмосфера. У меня в магазине все стоят…
Железные крыши московских домов, зеленые и красные, блещут от солнца. На крышах сидят вороны – рты у всех раскрыты: от жары…
Я лег на подоконник и лениво смотрю на улицу, на окна московских домов, на синюю вывеску «Восточные номера», на ворота, овощную лавку.
На углу – городовой, бляха сияет на солнце. Воздух как бы тает, струится под солнцем. Едут ломовые, порожние, дребезжат. На углу, поворачивая, задели тумбу. Остановились. Слезают и у овощной лавки распивают квас, опрокидывая бутылку в глотку, стоят долго – какой-то разговор с городовым. Потом поехали, дребезжа по мостовой. Скука и пыль. Лень.
А надо идти в мастерскую. Не поехать ли лучше купаться в Косино? Да одному скучно. Я лег на диван.
Вдруг слышу в коридоре звонок. В дорожном пальто, весь в пыли и обливаясь потом, ко мне вошел мой приятель Кузнецов, из себя полный, помещик, лицо раскалено жарой. Ну какой помещик, так – живет в деревне. Его можно считать и художником: занимался живописью, да бросил.
– Здравствуй, Костя, ну и жара… Приехал на выборы, остановлюсь у тебя.
А дворник уже приносит чемоданы, все серые, в пыли. Глядя на них, я вспомнил дорогу к Кузнецову – Тарусу, луга, леса и Наташу, дочь отца Василия.
– Что тебе за охота, – говорю я, – ехать из деревенского рая в такую жару, в пекло, в Москву. У тебя там и речка, и сад. И какой сад – диво… А ты – выборы… А дочь отца Василия, я слышал, вышла замуж…
– Кто тебе сказал, нет… Да кто возьмет: погост, бездоходное место.
– А хороша Наташа…
– Хороша, это точно…
На столе у меня стояла бутылка воды «Гуниади Янус» с красным яйцом на ярлыке. Умывшись с дороги, Кузнецов освежился, принарядился, и мы решили поехать с ним обедать. Тут-то, перед самым уходом, Кузнецов и обратил внимание на бутылку с ярлыком.
– Что это? – спрашивает. – Отчего на бутылке яйцо?
– Вода, – отвечаю, – для желудка. Вообще бодрит. Иногда пью. Вода хорошая…
– Дай-ка, я попробую, – и берет стакан. – Пить хочется… От жары…
И не успел я оглянуться, как он всю бутылку «Гуниади» и ахнул.
– Что ты, – говорю, – всю бутылку. Это нельзя.
– Как нельзя, когда жара… Жажда…
Вскоре мы сели на извозчика и поехали в Петровский парк обедать.
От Триумфальных ворот, смотрю, Кузнецов отвернулся, нагнулся с пролетки и как будто выпускает чернила изо рта.
– Володя, что это черное… – затревожился я. – Что это у тебя, точно чернила льются…
– Ничего… Жара, – отвечает он. – Да вода твоя…
– Но отчего же она почернела?
– Не понимаю, – говорит. – И оставь меня…
Дорога ровная, кремнистый путь, а по дороге, вижу, сзади, точно черная змея ползет за нами: Володины чернила…
– Ну водица, – только качает головой Кузнецов.
Пообедали. Еще где-то ели и пили. В голове от жары туман, в глазах – дым.
По дороге домой Кузнецов объяснил мне, что вода, которую он пил, «черт знает, какая сила, и яйцо не зря там помещено».
И разговорился:
– Яйцо, Костя, – это символ жизни, понимаешь… Ты вот пьешь и не понимаешь. А я, брат, понял… Ее надо с водкой пополам, твою воду… Во мне, брат, всё играет. Вот яйцо-то почему Ага… Это Эрос… Понимаешь теперь… В «Мавритании» сегодня четыре из русского хора мне мигали. Адреса в кармане, брат… Понимаешь… И всё твоя вода. Я домой не еду. Стой! – закричал он вдруг извозчику у аптеки на Тверской-Ямской.
Вылезая из пролетки, он мне сказал:
– Как называется вода-то… Как ее… Пойдем, пожалуйста: скажи им.
В аптеке одну бутылку «Гуниади Януса» он положил в карман, а другую ему откупорили. Он пил, смотря на провизора. Провизор, брюнет, как все провизоры в Москве, поглядел на Кузнецова через пенсне и кисло сказал:
– Прием не более полутора стаканов…
Кузнецов тоже надел пенсне и, молча глядя на него, выпил всю бутылку.
– Да что ты, подумай! – говорю я ему, садясь на извозчика. – Ведь это же пюргатив[4], ты заболеешь.
– Оставь, Костя, дай мне жить, я хочу жить. Я хочу жить. Понимаешь… Ты брось нотации – пюргатив, – у меня своих довольно… Не понимаешь всей глубины… Что у меня тут… – И Володя ударил себя в грудь: – Тут, брат, буря! Мне вот как надоела и деревня, и сад! А эта живая вода всё уносит к черту… Обновление. Иностранцы понимают, какая вода нужна нам. Другое было бы, если б я эту воду раньше знал… А то что – пошли будни, всё так положительно… Спрашивают вечно – что ты любишь, какой соус, телятину?.. Надоело, понимаешь… Все эти заботы обо мне… Довольно…
Володя говорил, а по его лицу бежал пот. У моего подъезда он сказал:
– Я еду дальше. Прощай… Ваню надо увидать… И других.
Ни ночью, ни к утру Кузнецов не вернулся – загулял, должно быть.
Утром опять ясное, раскаленное небо, хоть бы облачко. Жарища. Блещет томительно медь московских куполов.
Я пошел в мастерскую, в Большой театр. Долго шел я кверху со сцены в мастерскую по железной лестнице: мастерская под самой крышей. На полу там лежит огромный загрунтованный холст для декораций. Маляры спят на куче сшитых холстов, у всех маляров открыты рты, на губах сидят мухи. В мастерской такая жара, как в печке, и невыносимо пахнет клеем. В медной каске стоит дежурный пожарный.
– Жарко здесь, – говорю ему. – Просто пекло…
– Да-а… – отвечает пожарный. – Мы в огне живем завсегда: привычны, а и то здесь рот сохнет…
В темном углу мастерской, там, где бочки с грунтом, я вижу – что-то двигается. Как живой мех. Там кишат тысячи крыс.
Я разбудил маляра Василия и говорю ему:
– Что же это, Василий, смотри.
– Чего? – отвечает Василий. – Это крысы. Жара теперь. Ишь их што…
– Я принесу малопульку, вот перестреляю, – говорю я.
– Да что вы, нешто можно, изгрызут всего, их тут тышши… От жары оне злые… В них Карл Федорыч однова кистью бросил – так насилу ноги унес. Хорошо, хоть пожарную кишку пустил, а то съели бы…
Из душной мастерской я скоро ушел: лень работать. От жары.
На Тверской, в Английском клубе, куда я забрался, ни души, только старые лакеи в ливреях. На большом длинном столе в дивной зале накрыт стол; сбоку другой, маленький. На нем водка и закуски.
Один