Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отложил свои удовольствия ради безопасности своего клана.
— Я согласен. Но сначала освободи этих пиратов. Научи их манерам. Особенно его.
* * *
— Хорошенькая смерть для Иисуса! — пробормотал Винк.
— Нам следовало бы помолиться, — сказал Ван-Некк.
— Мы только что прочитали одну.
— Может быть, нам лучше произнести другую. Великий Боже на небесах, я бы мог выпить пинту бренди.
Их запихнули в глубокий погреб, один из многих, где рыбаки хранили высушенную на солнце рыбу. Самураи прогнали их толпой через площадь, вниз по лестнице, и теперь они были заперты под землей. Погреб имел пять шагов в длину, пять в ширину и четыре в высоту, с земляными полом и стенами. Потолок был из досок, перекрыт футом земли и имел одну дверь с лестницей.
— Слезь с моей ноги, проклятая обезьяна!
— Убери свою рожу, собиратель дерьма! — сказал Пьетерсун добродушно. — Эй, Винк, отодвинься немного, ты, беззубая старая задница, ты и так захватил места больше всех остальных! Боже мой, я бы выпил холодного пива! Отодвинься!
— Не могу, Пьстерсун. Мы здесь сидим плотнее, чем сельди в бочке.
— Это адмирал. Он занял все пространство. Дайте ему пинка. Разбудите его, — сказал Маетсуккер.
— А? В чем дело? Оставьте меня. Что вы хотите? Я болен. Я лежу. Где мы?
— Оставьте его. Он болен. Ну, Маетсуккер, встань ради Бога. — Винк сердито поднял Маетсуккера и оттолкнул его к стене. Для них не было мест, где можно было бы лечь или просто удобно сесть. Адмирал, Паулюс Спилберген, лежал, вытянувшись во всю длину под дверью с лестницей, где было больше воздуха, его голова покоилась на связанном плаще. Блэксорн облокотился о стену в углу, глядя на дверь вверху лестницы. Команда оставила его одного и с трудом очистила для него место, так как они хорошо знали из долгого общения с ним о его настроении и копившейся взрывной силе, которая всегда скрывалась под его спокойным внешним обликом.
Маетсуккер потерял терпение и ударил Винка кулаком в пах.
— Оставь меня одного, или я убью тебя, ублюдок!
Винк бросился на него, но Блэксорн схватил их обоих и оттолкнул так, что они ударились головой о стенку.
— Заткнитесь вы все, — сказал он мягко. Они послушались. — Мы разделимся на смены. Одна смена спит, вторая сидит, и еще одна стоит. Спилберген лежит до тех пор, пока не сможет сидеть. В углу будет гальюн.
Он разделил их на смены. Когда они перераспределились, стало более удобно.
«Мы должны будем выбраться отсюда в течение дня или же ослабеем, — подумал Блэксорн, — когда они принесут обратно лестницу, чтобы дать нам пищи или воды. Это будет сегодня вечером или завтра ночью. Почему они поместили нас сюда? Мы не опасны для них. Мы могли бы помочь дайме. Поймет он это? Для меня это был единственный способ показать ему, что наш настоящий враг — священник. Поймет ли он? Священник понял».
— Может быть, Бог и сможет простить тебе твое богохульство, но я нет, — сказал отец Себастьян очень спокойно. — Я не успокоюсь до тех пор, пока ты и твой дьявол не будут уничтожены.
Пот каплями сбегал по его щекам и подбородку. Он вытер его рассеянно, прислушиваясь к происходящему на палубе, как всегда, когда он был на борту и спал или был свободен от вахты и ничего не делал, так, чтобы попытаться услышать опасность до того, как что-то случится.
Мы должны вырваться и захватить корабль. Знать бы, что делает Фелисите. И дети. Надо посчитать, Тюдору теперь семь лет, а Лизбет… Мы уже год, одиннадцать месяцев и шесть дней из Амстердама, тридцать семь дней снаряжались и шли туда из, Чатема, добавим последние одиннадцать дней, которые она прожила до начала погрузки в Чатеме. Это ее точный возраст — если все нормально. Все должно быть хорошо. Фелисите будет готовить и ухаживать за детьми, убираться и разговаривать с ними, когда дети подрастут, такие же сильные и бесстрашные, как их мать. Прекрасно было бы вернуться домой, гулять с ними по берегу, и лесам, и полянам, — вся эта красота и есть Англия.
Годами он учился думать о них как о героях пьесы, людях, которых вы любили и за которых отдали бы жизнь, пьесы, которая никогда не кончится. Иначе боль от расставания была бы слишком сильной. Он мог чуть ли не сосчитать все дни, которые провел дома за те одиннадцать лет, что был женат. «Их было мало, — подумал он, — слишком мало. „Это трудная жизнь для женщины, Фелисите“, — говорил он ей раньше. И она говорила: „Любая жизнь для женщины трудная“. Ей тогда было семнадцать лет, она была высокая с длинными волосами…»
Слух предупредил его об опасности.
Люди сидели или склонились к стене, кто-то пытался уснуть. Винк и Пьетерсун, близкие друзья, тихо переговаривались. Ван-Некк и другие смотрели в пространство. Спилберген полуспал-полубодрствовал, и Блэксорн подумал, что он сильнее, чем им казалось.
Наступило внезапное молчание, когда они услышали шаги над головой. Шаги прекратились. Приглушенные голоса на грубом, странно звучащем языке. Блэксорн подумал, что он узнал голос самурая — Оми-сана? Да, это было его имя, но он не был уверен. Через момент голоса смолкли и шаги удалились.
— Ты думаешь, они дадут нам поесть, кормчий? — спросил Сонк.
— Да.
— Я бы выпил. Холодного пива, о Боже, — сказал Пьетерсун.
— Заткнись, — сказал Винк. — Ты достаточно сделал, чтобы заставить человека попотеть.
Блэксорн чувствовал, что его рубашка вся пропотела. И этот запах! «Ей-Богу, мне бы надо было принять ванну», — подумал он и внезапно улыбнулся, вспоминая. … Мура и остальные отнесли его в теплую комнату и положили на каменную скамью, его конечности все еще были онемевшими и двигались очень медленно. Три женщины под руководством старшей начали раздевать его, он пытался остановить их, но каждый раз, когда он шевелился, один из мужчин ударял по нерву — и он становился неподвижным, и как он их ни обзывал и ни клял, они продолжали раздевать его, пока он не остался совсем голым. Не то чтобы он стыдился обнажиться перед женщинами, — дело было в том, что он всегда делал это в интимной обстановке, таков был обычай. И ему не нравилось, что его кто-то раздевает, пусть даже эти нецивилизованные люди, дикари. Но быть раздетым публично, как маленький, беспомощный ребенок, и быть везде вымытым, как ребенок, теплой, мыльной душистой водой, когда они тараторили и улыбались, а он лежал на спине, — это было слишком. У него началась эрекция, и чем больше он пытался ее остановить, тем становилось хуже. По крайней мере он так думал, но женщинам так не казалось. Глаза их расширились, а он начал краснеть. «Боже милостивый, один ты, наш единственный, я не могу краснеть!» Но он краснел, и казалось, что это увеличивает его размеры, и старуха захлопала в ладоши в удивлении и сказала что-то, все закивали головами, а она покачала головой с угрожающим видом и еще что-то сказала — они закивали еще старательнее.
Мура что-то сказал с большой серьезностью.