Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем больше человека унижают, тем скорее он рискует, наперекор всему, впасть в самодовольство и даже в гордыню. Любая жертва тешит себя мыслью о своеобразном избранничестве навыворот. Соответственно она и поступает, не сомневаясь, что возносится этим до уровня самого дьявола.
Стоит вернуться к Сомнению (если мы с ним вообще хоть когда-нибудь расстаемся!), и любой шаг кажется не столько бесполезным, сколько излишним. От Сомнения не отмахнешься. Оно действует изнутри, как болезнь. Или еще безотказнее – как вера.
Тацит вкладывает в уста Оттона, который решил покончить с собой, но которого солдаты уговорили отложить задуманное, следующие слова: «Ну что же, прибавим к жизни еще одну ночь».
…Остается надеяться, что его ночь не походила на ту, которую только что пережил я.
По Талмуду, с дурными мыслями человек родится, добрые возникают у него лишь в тринадцать лет… Несмотря на комическую точность, наблюдение по-своему верное: оно объясняет неисправимую робость Добра перед Злом, которое с удобствами располагается в нас и пользуется всеми преимуществами первого.
Мессия мог быть для евреев только царем-победителем, но ни в коем случае не жертвой. Слишком честолюбивые, чтобы удовлетвориться Распятым, они ждали другого, Бога Сил. Таково было их предназначение: не заметить, что Христос тоже нес в себе силу, но особую. Иначе они растворились бы в ордах христиан и позорно исчезли с лица земли.
Недуги не дают нам оторваться от нас самих, стать другими, сменить кожу, перевоплотиться. После каждого шажка вперед они вынуждают шагнуть назад, так что мы если в чем и продвигаемся, то исключительно в сознании бессмысленной верности самим себе.
Моя задача в том, чтобы убить время, его – в том, чтобы убить меня. Двое убийц всегда поладят.
Одержимость пределом во всем, пределом как свойством, как основополагающей формой мысли, как врожденным дефектом, иначе говоря, как откровением…
Уже несколько месяцев на столе у меня лежит молоток – как символ чего? Не знаю, но он мне явно полезен и временами придает уверенность, вероятно известную тем, кто нашел для себя какое-то надежное укрытие.
Внезапный прилив благодарности – и не только к людям, но и к предметам, к камню за то, что он камень… Как все разом оживает! Кажется, это навеки. Мысль о небытии предстает вдруг непостижимой. Само то, что такие потрясения случаются, что они хотя бы возможны, говорит об одном: видимо, последнее слово все-таки не сводится к Неприятию.
Визит художника, который рассказывает, как где-то на юге он однажды вечером навещал слепого и, застав его в темной комнате, не мог удержаться от жалости и не задать вопрос, как можно жить, не видя дневного света. «Вы не подозреваете, сколько потеряли», – ответил слепой.
Эти приступы бешенства, желание лопнуть от злости, растоптать весь мир, отхлестать вселенную – как их унять? Сию же минуту отправиться на кладбище – на прогулку, а лучше насовсем…
Ежедневно, ежечасно (да что там!), ежеминутно срываться в пропасть, которую буддистский диалектик Чандракирти[35] называет «ересью самопоглощенности».
У ирокезов старику, который больше не может охотиться, близкие предлагают на выбор – либо оставить его одного в пустынном месте, где он умрет от голода, либо раскроить ему череп томагавком. Заинтересованное лицо почти всегда склоняется ко второму. Важная деталь: перед всем этим семья в полном составе исполняет «Песнь великого Избавления».
Какое «развитое» общество сумеет проявить столько здравого смысла или, если угодно, такое чувство юмора?
Все залежи религиозности я давно исчерпал. Что это – очерствение, очищение? Сам не знаю. У меня в крови нет больше ни крупицы божественного…
Плебс, не забудем, оплакивал Нерона. Вот о чем стоило бы всякий раз напоминать тем, кто соблазняется очередной химерой.
И надо же столько лет трястись над этой грудой костей, пытаться ее подштопать, вместо того чтобы – на радость обеим сторонам – давно вышвырнуть на свалку!
Сочувствия среди всех несчастных заслуживают только те, кто ночами не может сомкнуть глаза и хотел бы взбудоражить окружающий мир, издать вопль или хотя бы крик, а их сил едва хватает на то, чтобы шептать проклятья.
Я все меньше понимаю, что такое добро и что такое зло. Когда я вообще не почувствую между ними ни малейшей разницы (если предположить, что такой день наступит) – вот это будет шаг вперед! Но куда?
Совершенно верная, по-моему, мысль каббалы о том, что у каждой части нашего тела – у мозга, глаз, ушей, рук и даже ног – есть своя отдельная душа. Эти души как бы «искры» первородного Адама… Вот это уже не очевидно.
Спускаясь по лестнице, слышу, как восьмидесятилетний, крепкий еще с виду старик сосед во все горло ревет «Miserere nobis»[36]. Через полчаса поднимаюсь назад и слышу прежнее упорное «Miserere». В первый раз я улыбнулся, во второй – вздрогнул.
Этот загробный покой, который испытываешь, отрешаясь от мира. Пространство свернулось, и я вдруг почувствовал на лице странную улыбку. Откуда она? Кто дарит необыкновенное счастье, которое излучают лики мумий? Я в одно мгновение оказался по ту сторону и в одно мгновение должен вернуться: нельзя безнаказанно проникать в тайны мертвых.
Строго говоря, я не знал настоящей бедности. Вместо этого я всегда чувствовал если не болезнь, то недостачу здоровья, которая и утешала меня в том, что я еще не окончательно обнищал.
Как узнать, что ты на верном пути? Проще простого: если рядом с тобой не осталось никого, значит, ты действительно близок к сути.
Опомнись, возьми себя в руки, не забывай: никому еще не удавалось обоготворить крах и не потерпеть поражение.
Птичий рынок. Сколько силы, сколько решительности в каждом неукротимом тельце! Кажется, эта подавляющая (другого слова не подберу) мелюзга, которая одушевляет щепотку материи, рождается из этой материи и развеивается вместе с ней, – воплощение самой жизни. И все-таки не могу отделаться от чувства досады и взять в толк эту горячку, этот безостановочный перепляс, это зрелище, этот спектакль, который дает себе жизнь. Что за беспардонная комедия!
Все эти прохожие напоминают вялых, умученных горилл, которым осточертело изображать