Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Цто же ты, Пантелей Прокофьиц, будешь платить или как?
Оглядел Пантелей Прокофьевич пустующие полки и глянцевитый от старости прилавок, помялся.
— Погоди, Емельян Констентиныч, обернусь трошки — заплачу.
На том кончился разговор. Обернуться старику не пришлось, — урожай не указал, а из гулевой скотины нечего было продавать. И вот тебе, как снег на темя, — приехал судебный пристав, прислал за неплательщиком — и в два оборота:
— Вынь да положь сто целковых.
На въезжей, в комнате пристава, на столе длинная бумага, на ней читай — не перечь:
ИСПОЛНИТЕЛЬНЫЙ ЛИСТ
По Указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА 1916 года октября 27 дня, я, Донецкого округа Мировой судья 7-го участка, слушал гражданское дело по иску мещанина Сергея Мохова с урядника Пантелеймона Мелехова 100 руб. по запродажному письму и, руководствуясь ст. ст. 81, 100, 129, 133, 145, Уст. Гр. Суд., заочно
определил:
Взыскать с ответчика, урядника Пантелеймона Прокофьева Мелехова в пользу истца, мещанина Сергея Платоновича Мохова, сто рублей по запродажному письму от 21 июня 1915 года, а также три рубля судебных и за ведение дела издержек. Решение не окончательное; объявить как заочное.
Решение это, на основании 3 пункт. 156 ст. Устава Граждан. Судопр., подлежит немедленному исполнению, как вошедшее в законную силу. Донецк. Окр. Мировой судья 7-го участка по Указу ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, приказал: всем местам и лицам, до коих сие может относиться, исполнить в точности настоящее решение, а властям местным, полицейским и военным оказывать исполняющему решение Приставу надлежащее по закону содействие без малейшего отлагательства.
Пантелей Прокофьевич, выслушав пристава, попросил разрешения сходить домой, пообещав сегодня же внести деньги. Со въезжей он прямо направился к свату Коршунову. На площади повстречался с безруким Алешкой Шамилем.
— Хромаешь, Прокофич? — приветствовал его Шамиль.
— Помаленечку.
— Далеко ли бог несет?
— К свату. Дельце есть.
— О! А у них, брат, радость. Не слыхал? Сынок Мирона Григорича с фронта пришел. Митька ихний пришел, гутарют.
— В самом деле?
— Слыхал такую брехню, — мигая щекой и глазом, доставая кисет и подходя к Пантелею Прокофьевичу, говорил Шамиль. — Давай закурим, дядя! Бумажка моя, табачок твой.
Закуривая, Пантелей Прокофьевич колебался — идти или нет; в конце концов решил пойти и, попрощавшись с безруким, захромал дальше.
— Митька-то тоже с крестом! Норовит твоих сынов догнать. У нас теперь по хутору кавалеров этих — как воробьев в хворосте! — горланил вслед ему Шамиль.
Пантелей Прокофьевич не спеша вышел в конец хутора; поглядывая на окна коршуновского куреня, подошел к калитке. Встретил его сам сват. Веснушчатое лицо старика Коршунова словно вымыла радость, казался он и чище и не таким уж конопатым.
— Прослыхал про нашу радость? — ручкаясь со сватом, спрашивал Мирон Григорьевич.
— Дорогой от Алешки Шамиля узнал. Я к тебе, сваток, по другому делу…
— Погоди, какие дела! Пойдем в куреня — служивого встренешь. Мы, признаться, на радостях трошки подпили… У моей бабы блюлась бутылка царской про свят случай.
— Ты мне не рассказывай, — шевеля ноздрями горбатого носа, улыбнулся Пантелей Прокофьевич: — я ишо издаля почуял!
Мирон Григорьевич распахнул дверь, пропуская свата вперед. Тот шагнул через порог и сразу уперся взглядом в Митьку, сидевшего за столом в переднем углу.
— Вот он, наш служивый! — плача, воскликнул дед Гришака и припал к плечу вставшего Митьки.
— Ну с прибытьем, казачок!
Пантелей Прокофьевич, подержав длинную ладонь Митьки, отступил шаг назад, дивясь и оглядывая его.
— Чего смотрите, сват? — улыбаясь, хриповато пробасил Митька.
— Гляжу — и диву даюсь: провожали вас на службу с Гришкой — ребятами были, а теперь ишь… казак, прямо хучь в Атаманский!
Лукинична, заплаканными глазами глядя на Митьку, наливала в рюмку водку и, не видя, лила через край.
— Ты, короста! Такую добро через льешь! — прикрикнул на нее Мирон Григорьевич.
— С радостью вас, а тебя, Митрий Мироныч, с счастливым прибытием!
Пантелей Прокофьевич поворочал по сторонам синеватыми белками и, не дыша, дрожа ресницами, выцедил пузатую рюмку. Медленно вытирая ладонью губы и усы, он стрельнул глазами на дно рюмки, — запрокинув голову, стряхнул в раззявленный чернозубый рот сиротинку-каплю и только тогда перевел дух, закусывая огурцом, блаженно и долго щурясь. Сваха поднесла ему вторую, и старик как-то сразу смешно опьянел. Митька следил за ним улыбаясь. Кошачьи зрачки его то суживались в зеленые, как осокой прорезанные, щелки, то ширились, темнели. Изменился он за эти годы неузнаваемо. Почти ничего не осталось в этом здоровенном черноусом казачине от того тонкого, стройного Митьки, которого три года назад провожали на службу. Он значительно вырос, раздался в плечах, ссутулился и пополнел, весил, наверное, никак не меньше пяти пудов, огрубев лицом и голосом, выглядел старше своих лет. Одни глаза были те же — волнующие и беспокойные; в них-то и тонула мать, смеясь и плача, изредка трогая морщеной, блеклой ладонью прямые, коротко остриженные волосы сына и белый его узкий лоб.
— Кавалером пришел? — пьяно улыбаясь, спрашивал Пантелей Прокофьевич.
— Кто теперь из казаков крестов не имеет? — нахмурился Митька. — Крючкову вон три креста навесили за то, что при штабе огинается.
— Он, сваточек, гордый у нас, — спешил дед Гришака. — Он, поганец, весь в меня, в деда. Он не могет спину гнуть.
— Кресты, кубыть, не за это им вешают, — насупился было Пантелей Прокофьевич, но Мирон Григорьевич увлек его в горницу; усаживая на сундук, спросил:
— Наталья с внуками как? Живы-здоровы? Ну, слава богу! Ты, сват, никак сказал, что по делу зашел? Какое у тебя завелось дело? Говори, а то ишо выпьем — и захмелеешь.
— Денег дай. Дай ради бога! Выручи, а то бедствую с этими… деньгами.
Пантелей Прокофьевич просил с размашистой пьяной униженностью. Сват перебил его:
— Сколько?
— Сто бумажек.
— Каких? Бумажки-то — они разные бывают.
— Сто целковых.
— Так и говори.
Мирон Григорьевич, порывшись в сундуке, достал засаленный платок, развязал его; шелестя хрусткой бумагой, отсчитал десять «красненьких».
— Спасибо, сваток… отвел от беды!
— Ну, о чем гутарить. Свои люди — сочтемся!
Митька пробыл дома пять дней; ночи проводил у Аникушкиной жены, сжалившись над горькой бабьей нуждой и над самой над ней, безотказной и простенькой бабенкой. Днями бродил по родне, по гостям. Высокий, одетый в одну легонькую защитную тужурку, попирал раскачкой хуторские улицы; сдвинув фуражку набекрень, хвастая крепостью своей на холод. Как-то перед вечером заглянул и к Мелеховым. Принес с собой в жарко натопленную кухню запах мороза и незабываемый едкий дух солдатчины. Посидел, поговорил о войне, о хуторских новостях, пощурил на Дарью зеленые, камышовые глаза и собрался уходить. Дарья, глаз не сводившая со служивого, качнулась, как пламя свечки, когда Митька, уходя, хлопнул дверью, туго поджимая губы, накинула было платок, но Ильинична спросила: