Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анестези привыкла быть самой лучшей. И подмена ее треугольника другим воспринималась ею как смерть внутри жизни. Она бунтовала словом и делом. Но ничего не помогало.
– Я люблю его страстно, – снова повторила она.
На этих словах самолет и Оскар встретились друг с другом. Оскар обнял самолет и сжал его. Самолет затрепетал, как рыба, выброшенная на берег.
Погас свет. Кто-то закричал.
Переводчица заерзала на месте, стала шуровать рукой в своей сумке.
– У тебя есть карандаш? – спросила она.
– Зачем тебе?
– Я напишу мужу прощальное письмо. Чтобы он не женился на Полетт. Никогда.
– Очень эгоистично, – сказала я.
Мне стало плохо. Казалось, что печень идет к горлу. Это самолет резко терял высоту.
Я хотела спросить: а кто передаст письмо ее мужу, если самолет разобьется? Хотя листок бумаги не разбивается, и его можно будет найти среди пестрых кусков из тел и самолета.
Японцы молились и молчали. Я закрыла глаза и тоже стала молиться. Молитв я не знаю и просто просила Бога по-человечески: «Ну, миленький, ну пожалуйста…» Именно такими словами моя дочка просила не отводить ее в детский сад и складывала перед собой руки, как во время молитвы.
Японцы молчали, закрыв глаза. Орали европейцы. Но, как выяснилось, напрасно орали. Командир корабля резко снизил высоту, опустил машину в другой воздушный коридор, вырвался из объятий Оскара. И благополучно сел. И вытер пот. И возможно, хлебнул коньяку.
Ему аплодировали японцы, и американцы, и африканцы. Белые, желтые и черные. А он в своей кабине слушал аплодисменты и не мог подняться на ватные ноги.
Оскар кружил над городом, сдирал с домов крыши и выдергивал из земли деревья.
Самолет не мог подкатить к вокзалу. Все стали спускаться по трапу на летное поле. Внизу стояла цепочка спасателей в оранжевых жилетах. Они передавали людей от одного к другому. Оскар пытался разметать людей по полю, но спасатели стояли плотно – через один метр. Один кинул меня в руки второго, как мяч в волейболе, другой – в руки третьего. И так – до здания аэропорта.
Наконец меня втолкнули в здание. Все – позади. Я засмеялась, но на глаза навернулись слезы. Все-таки не очень приятно, когда тебя кидают, как мяч.
Подошел спасатель и спросил меня:
– Вам плохо? Вы очень бледная.
– Нет, мне хорошо, – ответила я.
Мы пошли получать багаж. Анастези сняла с ленты свою объемистую сумку на колесах. Мы ждали мой чемодан, но он не появился.
Мы стояли и ждали. Уже три раза прокрутилась пустая лента. Моего чемодана не было и в помине.
– Стой здесь, – приказала Настя и отправилась выяснять.
Она вернулась через полчаса и сказала, что в связи с ураганом произошли поломки в компьютерах, и мой чемодан, по всей вероятности, отправился в Канаду.
– А что же делать? – испугалась я.
В чемодане лежали мои лучшие вещи. Практически все, что у меня было, находилось в чемодане.
– Скажи спасибо, что пропал только чемодан, – посоветовала Настя.
– Спасибо, – сказала я.
Мы куда-то пошли и стали заполнять какие-то формуляры, давали описание чемодана, цвет и форму. Француженка, которая нами занималась, была похожа на лошадь с длинным трудовым лицом.
Меня по-прежнему подташнивало. Видимо, организм не отошел от потрясения. Я забыла, а организм помнил.
И все-таки можно сказать, что все плохое позади. Впереди – четыре дня в Париже, выступление по телевизору, встречи с журналистами. Анестези должна меня «раскрутить», сделать рекламу. Впереди – Нотр-Дам, Эйфелева башня, луковый суп и прогулки по Галери Лафайет.
Я знала Францию по французским фильмам, песням Ива Монтана и Шарля Азнавура, по перламутровому облику Катрин Денев. Теперь мне предстояло совместить то, что я предполагала, с тем, что было на самом деле.
– А где я буду жить? – вдруг вспомнила я.
– У Мориски.
– Это отель?
– Нет, это имя. Мориска – мой друг.
– А разве мне не полагается отель? – холодно спросила я.
– Полагается. Но издательство экономит, – объяснила Настя.
Я поняла: на эту тему надо было говорить в Москве, договариваться на берегу. А сейчас – дело сделано. Я уже в Париже. Не возвращаться же назад. На это они и рассчитывали. Теперь я буду ночевать у Мориски на диване.
– Сколько ему лет? – спросила я.
– Шестьдесят, – ответила Настя. Подумала и уточнила: – Шестьдесят три.
Зачем пожилому человеку брать в дом незнакомую женщину?
– Он твой любовник? – догадалась я. Анестези не ответила, ее лицо было озабоченным.
– Самолет опоздал на два часа. Я боюсь, он не дождался и ушел.
Мориски нет. Гостиницы нет. Чемодана нет. Париж, называется…
Мы прошли таможенный контроль, вышли в зал ожидания.
Анестези поводила головой, как птица. Лицо ее стало напряженным от подступающих проблем. Куда меня девать? Селить в гостиницу, триста франков за сутки, или тащить к себе домой, в сердце семьи. Из подруги я превращаюсь в нагрузку.
– Вот он! – вдруг увидела Анестези. – Морис! – Она закричала так, будто ее уводили на смертную казнь. – Морис!
И побежала куда-то вправо. Морис – высокий, в длинном плаще и маленькой кепочке – встал ей навстречу. Они обнялись, и я увидела: конечно же, любовники. Или бывшие любовники. Именно поэтому Морис согласился взять меня на четыре дня. Вошел в положение.
Я не рассматривала Мориса, но увидела все и сразу. Самым удачным были рост и одежда. Все остальное никуда не годилось: круглые немигающие глаза, тяжелый нос, скошенный подбородок и пустая кожа под подбородком делали его похожим на индюка. Законченный индюк.
Анестези представила нас друг другу. Я назвала свое имя, он протянул большую теплую сухую руку, совсем не индюшачью.
Настя сообщила о пропаже чемодана, я поняла это из слова «багаж». Морис сделал обеспокоенное лицо, и они с Настей пошагали по моим делам.
Он мог бы не заниматься моим чемоданом, но у него была развита обратная связь. Он умел чувствовать другого человека.
Они быстро отошли и довольно быстро вернулись.
– Сегодня не найдут, – сказала Настя. – Но к твоему отъезду отыщут.
– А в чем я буду выступать по телевизору? – спросила я.
На мое лицо легла трагическая тень. Морис увидел эту тень и спросил, в чем проблема. Я узнала слово «проблем». Настя ответила. Я узнала слово «робе», что означает платье.
Морис торопливо заговорил, свободно помахивая в воздухе кистью типично французским жестом.