Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За тебя, Дэвид!..
…Когда Дэвид Годмэн, сорокалетний голливудский продюсер наконец прилетел в Москву, после всех этих бесконечных и уже порядком к тому времени надоевших госкиновским дамам согласований, был июнь, и студенты, в основном, разъехались кто куда. Вовсю шли съемки летней натуры, и многие сидели в киноэкспедициях. Госкино предлагало перенести его приезд на осень, но осень у него уже была расписана по минутам. Отказаться было нельзя, ни той ни другой стороне. Решение по организации обмена студентами кинематографических специальностей для прохождения месячной стажировки в Москве и Нью-Йорке было принято на самом высоком правительственном уровне.
Все получилось, можно сказать, случайно. Председатель Госкино СССР, дуриком залетев в Америку в составе делегации, состоявшей из деятелей советской культуры, стал участником встречи в Комитете Сената США по культуре. После встречи был устроен прием, где присутствовал сам Президент. Председателя Госкино представили Джимми Картеру. Картер пожал ему руку, улыбнулся и сказал:
— И у вас и у нас великая культура. И мы не должны это терять. Мне очень жаль, что мы почти ничего не знаем о вашем современном кино. Давайте налаживать мосты, присылайте к нам своих молодых филммэйкеров. Пусть для начала пройдут стажировку… О’кей?
— Принимаем с благодарностью, — расплылся в улыбке председатель Госкино.
Они снова пожали друг другу руки, снова вежливо улыбнулись и разошлись в стороны, тут же забыв о разговоре. Но несмотря на их забывчивость машина закрутилась… Программа получила финансирование, и Дэвид, получив предложение от Ассоциации продюсеров, согласился участвовать в проекте.
— Все-таки, ты немного говоришь по-русски, — убедил его президент Ассоциации Джек Валенти.
«В конце концов, — подумал Дэвид, — может, чего накопаю у этих русских…»
К концу третьего дня просмотров он изрядно подустал. Качество пленки было ужасающим, звук, в его понимании, отсутствовал, достойных работ было мало, шедевров не было вовсе. Кое-что он все-таки для себя отметил, хотя… В четвертый, последний просмотровый день он смотрел анимационные работы. Первые две вгиковские трехминутки не вызвали у него особого энтузиазма, хотя он сразу отметил их значительное превосходство над студенческим муви…
В зале погас свет. Запустили третий ролик. На экране возникла огромная странная птица…
…Петух не стал взлетать на забор, помогая себе, как это принято в православных селениях, несколькими натужными взмахами пестрых крыльев, а просто, вытянув вперед когтистую ногу, зацепил забор фиолетовой шпорой и подтянул к себе поближе. Весь… Целиком… Подтянув, просто тяжело шагнул на него, не обременяя себя избыточным движением, и развернулся к нам ярко-зеленым клювом. Петух не стал упражняться в прыжках, потому что столетний забор этот врос в землю настолько, что торчал оттуда лишь надломленной верхней перекладиной да редкими зубчиками расцвеченного лихолетьем штакетника. Зацепив забор, зеленоклювый подтянул к себе и часть деревни, вместе с покосившимися избами, проселочной дорогой и журавлем единственного в местечке колодца. Пучки соломы, что покрывали бедняцкие крыши, соскользнули вниз, на землю, и остались лежать там, очевидно до следующего пришествия. Под тяжестью толстенного петуха оставшаяся часть забора рухнула, петух мягко шмякнулся оземь и широко распахнул острозубый зеленый клюв. Вместо ожидаемого утреннего «ку-ка-ре-ку!» оттуда раздался неистовый рев, напоминающий рев могучего раненого зверя. На звук этот отозвались другие петухи, похожие, но уже не такие, пожиже, без обозначенной зеленоклювым яростной страсти. Стало сразу ясно, кто тут главный, кто тут вожак одомашненного птичьего племени. И тут же на звук горластого пахана стали собираться из всех щелей его многочисленные подопечные, нет, не куры… Это были маленькие желтые ослики, с длинными синими ушами и смешными округленными мордочками с медным колечком в ноздре у каждого. Ослики веселой стайкой подбежали к петуху, забавно, словно щенята, облизали его мощные когтистые лапы и, вероятно получив милостивое разрешение, разбежались, пригнув мордочки низко-низко к земле в поисках утренней поклевки…
Местечко просыпалось… Из образовавшегося в крыше в результате утреннего сдвига отверстия вылетела скрипка. Вслед за ней, разворошив солому руками, выбрался бородатый мужичонка с курчавой головой. Он нагнулся над дырой, просунул руку внутрь и выудил оттуда широкополую черную шляпу. Нахлобучив ее на голову, мужичонка приладил к плечу скрипку левой, красной, рукой, а в правую, светло-розовую, взял смычок. Смычок оказался слегка зазубренный и раза в два больше, чем сама скрипка. К самому кончику его были накрепко, хитрым, видать, узлом, привязаны две небольшие черные часовые гирьки. Мужичонка забрался на кирпичную трубу, поближе к восходу, привычным движением перетянул гирьки, снизу вверх, по-часовому, словно заводя неведомый механизм, и приложил смычок к струнам. Раздалась нежная и грустная мелодия. Заслышав ее, петух сполз с придавленного им забора, сделал шаг в сторону и жалобно заплакал. Горячая голубая слеза, заиграв всеми цветами радуги, выкатилась из его человечьего глаза, медленно прокатилась по зеленому клюву и зависла на мгновенье, добирая в себя остатки влаги. Наконец она оторвалась, упала вниз и зашипела, смешавшись с утренней росой. Вслед за петушиным плачем, как водится, заголосили и ослики, не прерывая, впрочем, своего поклевочного дела. В доме зажегся светильник. Полосатая кошка с лихо, по-кавалерийски, закрученными усами, вскочила на подоконник и кончиками усов растащила в стороны цветастые занавески. Бросив взгляд на просыпающееся местечко, она зевнула, широко и сладостно, предъявив окружающему миру широко, на высоту всего окна, открытую пасть с человечьими зубами, включая золотую коронку с одной стороны и зияющее чернотой, давно не леченное дупло — с другой. Завершив сочный зевок, кошка приступила к утреннему туалету. Глядя на свое отражение в оконном стекле, она поплевала на подушечки лапок и начала когтями расчесывать кавалерийские усищи. Расчесав, скатала выпавшие волоски и сунула комок в ухо, сначала в левое, а затем, передумав, в правое. Расчесанные же усы намотала каждый на лапу и благоговейно уселась ждать высыхания слюней для достижения надлежащего закрута.
Музыка не стихала… Наоборот, устремленная навстречу восходу, грустная мелодия набирала обороты и становилась еще грустней и пронзительней. Внезапно в воздухе захлопали крылья. Не переставая водить огромным смычком, скрипач задрал голову вверх. Прямо на него пикировал человек-птица, с синими босыми ногами, скрученными в канат, на поверхности которого выступали набухшие вены, и раскинутыми в стороны руками темно-вишневого цвета. Поверх рук были еще белые крылья, которые и издавали хлопающий звук. Страдальческий, ничего не видящий взгляд его, упирался в кончик длинного птичьего клюва. Голову его плотно обтягивала ермолка, тоже темно-вишневого цвета. Человек-птица пронесся в сантиметре от скрипача, сорвав с него шляпу мощным воздушным потоком, и унесся вдаль, превратившись в точку. Шляпа медленно покатилась по соломенной крыше, упала на кучу дров, скатилась с нее и покатилась по двору на удивление желтым осликам. Один из них догнал ее, сбил быстрым точным клевком, недоверчиво понюхал и медленно, со вкусом, начал жевать, словно какое-нибудь обычное жвачное животное, не маленькое и не желтое… Зеленоклювый недовольно покосился на ослика и издал предупредительный рев. В этот момент одна из часовых гирек достигла смычка и музыка прекратилась. Скрипач перетянул гирьки, и горький плач вновь поплыл по местечку… Утро постепенно растворялось в воздухе, в полной гармонии с теми, для кого оно рассвело…