Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для некоторой части воспитанников, неважно подготовленных для учебы в Корпусе, но чрезмерно самолюбивых и честолюбивых, была характерна зубрежка. «Совершенно был поглощен ежедневными уроками, – писал о себе В. В. Верещагин, – которые приходилось старательно долбить, занимаясь до 12 часов ночи, вставая в 3–4 утра, чтобы не уступить своего места в классе. Осмысливал я преподаваемое плохо, но что непременно нужно было учиться – это знал; знал, что без этого не быть офицером, а не быть офицером – срам!»
Эта борьба за место в классе производит впечатление ненормальности, какой-то болезни: «Здесь, в 1-й роте, поступил к нам сын известного адмирала Завойко, очень тихий, но чрезвычайно самолюбивый мальчик, еще более меня полагавший всю суть учения в выучивании уроков; он пошел сначала четвертым, потом был некоторое время третьим и употреблял невероятные усилия для того, чтобы, сбивши меня, сесть вторым (первым шел Петр Дурново. – А. Б.), хотя безуспешно. Бедный мальчик почти не спал из-за долбления уроков, ложился очень поздно, вставал рано, но я делал не только то же самое, а еще больше: слышишь, бывало, что Завойко велит будить себя в 4 часа, – велишь растолкать себя в 3 и 2. Встанешь, посмотришь: Завойко еще спит – идешь потихоньку в своему столу, зажигаешь свечу и начинаешь долбить. – А Завойко все спит – отлично – значит я выучу тверже его! Я выдержал эту гонку, а он надломился и умер, как доктора засвидетельствовали, – прямо от истощения сил. Жертвой такого же рвения к учению был еще один воспитанник – Бекман, шедший 6-м по классу. Несмотря на все усилия директорского сынка сбить меня с места и сесть вторым – это ему не удавалось, так как и я не зевал, долбил за двоих». (Странно, что 40 лет спустя В. В. Верещагин писал об этом с нескрываемым удовлетворением.)
Естественно, толку от такого «долбления» было мало, и Верещагин признавался: «Если бы меня спросили то же самое, что я отвечал на экзаменах, неделю спустя – я ничего бы не ответил, до такой степени велико было желание “хорошо ответить” и мало старания усвоить себе суть выученного». Причина была еще и в том, что крен был явно не в сторону морской службы: «нравились из наук история, география», «танцевал с увлечением», «молился старательно», но «не люба была арифметика, алгебра, геометрия – вообще математика», делать вычисления «казалось трудным, скучным, незанимательным»[107].
По К. М. Станюковичу, продуктивно использовали свободное время немногие: «Прилежные готовили уроки и делали задачи, немногие читали; большинство бродило по коридорам, по ротной зале и собирались курить в ватерклозете, предварительно поставив часового. Близкие приятели и друзья ходили попарно и “лясничали”». Время для приготовления уроков будто бы даже раздражало кадетов: «Занимайся или нет, но сиди! Это принудительное сидение, разумеется, не по нутру было кадетам, и они то и дело перебегали один к другому или уходили в умывалку поболтать или покурить в своем излюбленном месте». И только время после ужина и до отхода ко сну «было самым любимым временем для разговоров и интимных бесед будущих моряков».
«Развитие кадет того времени было довольно слабое, – утверждает К. М. Станюкович, – чтение было не в особенном фаворе. Очень малочисленный кружок, который читал и интересовался кое-чем, не пользовался никаким авторитетом, а на двух из нас, писавших стихи, смотрели с снисходительным сожалением, как на людей, занимающихся совсем пустым делом. Разговоры и споры, которые велись, имели в большинстве случаев предметом: молодечество, удаль, самоотвержение. Многие закаливали себя: ходили по ночам на Голодай и на Смоленское поле. Спорили и очень часто спорили о том, следует ли повесить двух-трех матросов, если взбунтуется команда, или следует их просто-напросто отодрать как сидоровых коз».
(Прервем Константина Михайловича и заметим: и 30 лет спустя либеральные шоры не дали ему понять, какой серьезный, жизненно важный для военного корабля вопрос обсуждали его юные товарищи. По сути, речь шла о способах обеспечить должную дисциплину. Бунт на военном судне ставил под угрозу его боеспособность, сохранение его как боевой единицы, сохранение его вообще. Разумеется, бунт должен быть подавлен, и речь, действительно, могла идти лишь о степени жесткости этого подавления: вздернуть двух-трех или хватит хорошей порки? Обсуждая способы подавления бунта, кадеты исходили из наличного набора средств, далеко, согласимся, не гуманных.
Позднее власть, поддавшись, к сожалению, либеральным веяниям, сделала именно эту ошибку: упразднила старую систему средств обеспечения должной дисциплины на военном корабле, не предложив ничего взамен. В результате офицер оказался без законных средств заставить себя слушаться и поддерживать свой авторитет. Мудрено ли, что в этих условиях матросы, в большей части непривычные к морю и боящиеся его, ленивые, видящие в корабле тюрьму, а в службе – каторгу, постоянно от нее отлынивающие или выполняющие ее спустя рукава, при любом удобном и неудобном случае напивающиеся до положения риз, наглые, всегда недовольные и без оснований требовательные, легко доступные разлагающей агитации, скоро превратились в «красу и гордость революции»[108].)
«Спорили, – продолжает К. М. Станюкович, – прилично ли настоящему моряку влюбляться или нет, рассуждали об открытии Северного полюса, но никто не говорил о карьере, о выгодных местах, никто не смотрел на плавание как на возможность получить лишнюю копейку, и никто не смел даже заикнуться о достижении успехов по протекции».
Беседы кадет, замечает К. М. Станюкович, не отличались отвлеченным характером и не имели в виду решение каких-нибудь общих вопросов, волновавших в то время общество. (Трудно разделить этот упрек: кадет Станюкович склонен был к отвлеченным беседам, питал интерес к общим вопросам, так он и сбежал с флота при первой возможности. И что это за «общество», которого не волнует внешняя безопасность страны и способность ее обеспечить? Куда тоньше в этом отношении нарисованный им батюшка: «“Не в попы тебе, свет, идти, а в морские офицеры”, – снисходительно говорил он, замечая нетвердость в текстах»[109].)