Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Степанович Чемоданов преподавал готский, старый-престарый немецкий, очень похожий на современный. Настолько похожий, что мы уже на втором курсе легко прочитывали весь «Серебряный кодекс», датируемый пятым веком нашей эры. Тем более что кроме как в этом кодексе, чудом сохранившемся крошечном отрывке из Евангелия, этот самый готский и не существовал. Про Чемоданова было известно, что сначала он был марристом, потом отрекся от Марра в пользу великого корифея Сталина, а потом отрекся от сталинской теории языкознания, которая была вовсе не сталинская, но заимствована корифеем у известного русиста Чикобавы и кого-то еще. Но нам было не до того. Мне лично
Чемоданов нравился, потому что он научил меня читать эТот самый кодекс. А о том, какую трагедию пережил этот мягкий, благожелательный профессор, чтобы сохранить возможность читать мне курс готского, я тогда не задумывалась и не догадывалась.
Я недавно купила составленную им «Хрестоматию по истории немецкого языка». Эта книжка, вышедшая в 1953 году, представляет собой истинный шедевр издательского ремесла. Сколько в ней страниц, напечатанных старинным готическим шрифтом с надстрочными и подстрочными знаками, лигатурами и нестандартными интервалами! Сколько иллюстраций, примечаний, пояснений, сносок, грамматических таблиц, словарных статей! Просто дух захватывает. Это какая же нужна была образованность и скрупулезность, чтобы такое чудо появилось на свет в те докомпьютерные времена. Я только теперь сообразила, что именно Чемоданов привил мне интерес к Гутенбергу и эпохе Реформации. Если бы не он, как бы я сумела перевести Хельмаспергеровский нотариальный акт (XV в.) и листовки, написанные Мартином Лютером и Томасом Мюнцером (XVI в.). Господи, как эгоистична, самоуверенна, высокомерна и глупа юность…
В старой книжке не указано имя-отчество Чемоданова, только инициалы, и ни слова о его научной заслуге. Это еще объяснимо, все-таки 1953 год. Но и Википедия его не знает. Благодарные потомки вовсе не благодарные. А самодовольные и необразованные.
Мама купила мне путевку на курорт. Я отправилась туда в обществе моей дачной приятельницы и однокурсницы Инны Говоровой со славянского отделения. Дом отдыха располагался в Туапсе. К морю вела крутая лестница. По ней спускаться — одно удовольствие. Переться обратно вверх — удовольствие сомнительное. Никто и ничто мне там не нравилось. Жариться на солнце — тоска зеленая. Во время экскурсии на озеро Рица меня тошнило. Само озеро, конечно, красивое, но убогая и не слишком опрятная шашлычная на берегу не внушала доверия. Шашлык какой-то подозрительный, кажется, свиной. Зато на столике стоял стакан с соусом «ткемали». Я спрашиваю у мальчишки-официанта:
— Сколько можно взять соуса?
— Сколько хотите.
И я поглотила все содержимое полного стакана. Никогда не ела и не пила ничего вкуснее. Таково мое единственное приятное воспоминание о поездке на курорт и об экскурсии на красивое высокогорное озеро Рица.
Мы с Инной гуляли под зонтиком по аллеям, и я терзалась угрызениями совести. Ну как ей сказать, что я помираю здесь со скуки? Но я все-таки сказала, вымолила прощение, продала путевку и тайно вернулась в Москву в надежде, что еще успею в колхоз.
О колхозе я прочитала в факультетской стенгазете «Комсомолия». Отчет о мероприятии принадлежал перу Инны Тертерян с четвертого курса. (Она потом стала крупным литературоведом и знаменитой переводчицей с испанского.) Может, ее литературный дар оказал на меня такое вдохновляющее воздействие, а может, курортное прозябание, но я вернулась в Москву. Все мои были на даче, комната, на счастье, пустовала. Не сообщив о своем побеге родителям, не тратя времени даром, я бросила у порога чемодан и помчалась на факультет. Мне повезло. Факультетская бригада уезжала на следующий день, меня включили в список, где красовались целых пять фамилий: Мельчук, Зализняк, Падучева, Федорцова, Шапошникова, и утром я уже сидела в автобусе, отбывающем в Можайский район. В автобус поместились две бригады: шестеро филологов и человек двадцать математиков (мы их называли мехматянами).
Рыжий, веснушчатый, словоохотливый и веселый Игорь Мельчук с ходу пообещал рассказать нам семьсот четырнадцать анекдотов, каковое обещание впоследствии выполнил и даже намного перевыполнил. Мы приехали в колхоз под Можайском, и началось настоящее дистиллированное счастье, которое продолжалось целых две недели. Помню, как по утрам Андрей Зализняк (он был бригадиром) будил нас зычным возгласом: «Пыыыдъем!», и мы выскакивали из палатки, радостные и полные энтузиазма. Помню ведро (восемь литров парного молока, из коих четыре выдувал один Игорь). Ровные полосы поблескивающего на солнце скошенного льна (мы вязали из стебельков маленькие пучки и оставляли их лежать на земле, это и была наша работа). Ученые диспуты на льняном поле на глобально-лингвистические темы. Красивую армянскую легенду об Эчмиадзинском монастыре (однажды ночью нам поведал ее Игорь). Полученную от него же шокирующую информацию о существовании таких наук, как генетика и кибернетика (как все-таки это ужасно — залезать своими несовершенными мозгами в тайны природы). Чувство острой зависти к Падучевой (ей одной была доверена ребятами ответственная работа на комбайне). Тепло подмосковного лета. Тепло взаимных симпатий. Тепло доверия к жизни, к будущему, к друзьям и подругам и всему прекрасному миру под Можайском и под Луной. Чего только не перечувствуешь в девятнадцать лет…
Потом был еще один колхоз, в тот же год, в начале первого семестра. Работали тоже под Можайском, но уже на картошке. И погода была дождливая, и земля грязная и мокрая, и картошка отнюдь не поблескивала на солнце, и бригада из двадцати или тридцати человек была с нашего курса и потому никакого особенного интереса для меня не представляла. По вечерам играли в карты (не на деньги, конечно, так просто — в кинга). Никто особенно не спорил на филологические темы. Мой зычный крик по утрам (я была бригадиром) никого не вдохновлял на трудовые подвиги. Борька Абакумов подбивал всю бригаду бунтовать и манкировать, отдыхать и отлынивать, а по возвращении состряпал капустник, где вывел меня под именем Бригодяйки и где я орала истошным голосом: «Пыыыдъем!», не вызывая у публики ни малейшего энтузиазма.
Андрей Зализняк поступил на факультет, уже зная с десяток языков. В том числе латынь. Как я несколько позже выяснила, латынь он изучил из интереса к непристойным эпиграммам Марциала.
Он жил в старой одноэтажной развалюхе, превращенной в коммунальную квартиру, в комнате с печкой, низким потолком и огромной картой мира на стене. Однажды он, стоя пред этой картой и водя по ней школьной указкой, прочел мне лекцию по языкознанию. И пока он говорил о том, как перемещались по этой карте эти непостижимые субстанции, называемые языками, как они видоизменялись, влияли друг на друга, размножались, сливались и разъединялись, возникали, взрослели, старели, консервировались, умирали, исчезали из мира, я чувствовала себя гениальной, все постигающей и суперполноценной личностью. Никогда больше ничего похожего я не переживала. Но это так, к слову.