Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вскоре конечным пунктом его поездок стал ресторан «Собака Павлова» на центральной площади Чудова. Это заведение – сумрачный просторный зал с колоннами, сводчатыми потолками и массивной стойкой, обитой листовой медью, - уже давно было выставлено на продажу, но покупателя все не находилось, так что у местных стариков пока оставалось место, где они могли выпить пива, вспомнить прежнюю жизнь и посетовать на нынешнюю, которая маячила восемнадцатиэтажными башнями над верхушками чудовских лесов и с каждым годом становилась все ближе.
Штоп был здесь желанным гостем, потому что всегда привозил с собой бутылку-другую ломового самогона.
К вечеру в «Собаке Павлова» собирались завсегдатаи – скрипач Черви в рыжих яловых сапогах, с огромной скрипкой в обшарпанном футляре, прокурор Швили, который не расставался с рукописью своих мемуаров, сшитых суровой ниткой, больничный завхоз Четверяго в чудовищных сапогах, бывший начальник почты – пузатый коротышка Незевайлошадь, который славился своими черными усами. Это были не усы, а чудо природы, произведение дурацкого искусства, настоящее черт-те что. Они были густыми, вьющимися, они спускались курчавыми струйками к круглому его подбородку, а потом взлетали к пухлым щечкам, сворачиваясь залихватскими колечками. Незевайлошадь холил и лелеял усы, на ночь обертывал их тряпочкой, смоченной в секретном растворе, расчесывал тремя расческами и удобрял какой-то мазью. Пьяница Люминий клялся, что Незевайлошадь заказал ему специальный станок – решетчатый ящик с подголовником сверху, чтобы можно было спать стоя, не мешая усам…
Еще являлся кто-нибудь из стариков Однобрюховых. В Чудове и окрестностях проживало множество Однобрюховых – десяток Николаев, два десятка Михаилов, невесть сколько Петров, Иванов, Сергеев, Елен, Ксений, Галин и даже одна Констанция, черт бы ее подрал. Феофилактовна Однобрюхова-Мирвальд-Оглы, и все эти маленькие задиристые Однобрюховы, разумеется, приходились друг дружке братьями, сестрами, тетками, деверями, шурьями, кумовьями, свекровями и невестками, которые вечно ссорились между собой, но, если что, тотчас сбивались в крикливую стаю, готовую наброситься на врага, бить и гнать его за Китай…
Иногда в компанию затесывался Иван Маркович Змитровский, которого в городке называли Шутом Ньютоном. Когда-то он был директором школы, и многие вспоминали о нем чуть ли не с ужасом: «Если Иван Маркович Змитровский ловил прогульщика, то мог открутить ему ухо насмерть». При его появлении школьники теряли дар речи. Он приближался к прогульщику на цыпочках, приседая и широко расставляя руки, и произносил: «Ну что?» с таким сладким лицом, какое бывает, наверное, только у людоедов из страшных сказок. Он не скрывал своей нелюбви к евреям и вообще инородцам, а когда его попрекали этим, отвечал: «Я не фашист, но родину люблю». Он требовал, чтобы слово «родина» ученики писали с заглавной буквы, и настаивал на изъятии из городской библиотеки книг, в которых с заглавной буквы писалось слово «бог».
А потом что-то сломалось в его жизни. Умерла жена, четыре взрослые дочери вышли замуж, и он остался один. А тут еще выяснилось, что и образование у него недостаточное, и здоровье неважное. Змитровскому позволили преподавать астрономию в выпускных классах, а этот предмет считался високосным, то есть лишним, никчемным, как пьяница Люминий или аппендикс. При этом у Ивана Марковича впервые в жизни появилось свободное время, и он принялся наверстывать жизнь. Змитровский не вылезал из библиотеки. Он открыл для себя каббалу и астрологию, йогу и оккультизм, тайны тамплиеров и карты Таро. Когда власти разрешили верить в Бога, Иван Маркович стал читать и конспектировать Евангелие. А насмешникам отвечал: «Я же не корова – могу свои убеждения и поменять». В кармане пиджака он носил сложенную вчетверо листовку, на которой было написано: «Иисус уже здесь! Покайтесь!» Листовка служила закладкой в книжке Нострадамуса, которую Иван Маркович как-то взял в библиотеке. Умом он понимал, что если Иисус и явится, то в Москве, где находится правительство, а вовсе не в Чудове, в котором нет никакой крупной промышленности, кроме ресторана «Собака Павлова». Но ведь приезжал же в Чудов цирк лилипутов…
На уроках астрономии он делился сведениями, почерпнутыми в случайных книгах, рассказывая, например, о таинственных рисунках в пустыне Наска или о Бермудском треугольнике, и в уголках его бесформенных лиловых губ вскипала слюна, стекавшая на плохо выбритый подбородок. А когда его спрашивали о теории относительности Эйнштейна, он сворачивал ученическую тетрадь трубочкой и подносил к глазам. «Пространство и время? Это просто». И долго-долго смотрел в эту трубочку, и класс замирал, и никто не отваживался нарушить это молчание, чтобы узнать, что он там такое видит, какие такие дали и выси, и в таком сонном оцепенении все и пребывали, пока не звенел звонок…
Однажды он где-то вычитал, что сила сжатия челюстей немецкой овчарки равна двум с половиной тысячам ньютонов, а одно рукопожатие – тысяче. «Два-три рукопожатия в день – и вот вы уже самая настоящая немецкая овчарка!» Змитровский перестал здороваться соседями за руку – после этого его прозвали Шутом Ньютоном.
Но настоящим крахом его репутации стала женитьба на Розе Красовской, Розовой По, страдавшей болезнью Дауна. Ее родители давно перебрались в Москву, где зарабатывали торговлей на рынках, и забыли о дочери. Девочка осталась на попечении пьющих стариков Красовских. Ей было двенадцать лет, и выглядела она мышь мышью, когда Шут Ньютон предложил старикам две тысячи рублей за «помощницу». «Живая ж душа, - сказал старик Красовский. – И вдобавок у ней лишний палец на ноге. А две тыщи что? За такие деньги лошадь дорогу не перейдет». «Души нет, а есть электричество», - возразил Змитровский, но тысячу накинул. На том и сошлись.
Шут Ньютон не жалел денег на красивую одежду, вкусную еду и игрушки для девочки. Не прошла и года, как она расцвела, округлилась, стала розовой, тугой, чистой, с яркими пшеничными волосами, голубыми глазами и алыми губами. Шут Ньютон научил ее читать, чистить зубы, а на ночь рассказывал о Спящей красавице и тайнах египетских фараонов.
Однажды девочка открыла соседке Катерине Черви, что спит в одной постели со стариком Змитровским, и та написала его дочерям. Разгневанные женщины примчались из Москвы, Рязани и Казани и ворвались в родной дом с одним-единственным намерением – разорвать в клочья отца, девчонку и всех египетских фараонов с их конницей и пехотой. Но вместо фараонов их встретила Розовая По. Сияя ослепительной улыбкой во все свои голубые монгольские глаза, вся в розовом, но босая, она поклонилась ошеломленным сестрам и пропела, старательно выговаривая слова: «Добро пожаловать, милые мои тетушки!» Старшая сестра посмотрела на левую ее чистую босую ножку с шестым пальчиком-горошинкой и протяжно всхлипнула. Сестры ударились в слезы и бросились отцу на грудь, а он, кривя лиловые бесформенные губы, беспрестанно подмигивал Розовой По и кашлял. Женщины заласкали девочку и завалили ее подарками. Два дня с утра до вечера они угощали ее лакомствами, наряжали, целовали и плакали. А перед отъездом старшая сказала отцу: «Живи как знаешь. Но запомни, папа: на такую наживку только черта ловить».
Черт и явился. Неизвестно, на какую наживку он поймал девочку – она была существом доверчивым, - но уже вскоре в городе ее стали называть Розовой По. «В пи она стесняется, - сказал как-то в «Собаке» подвыпивший Люминий. – Но и по у нее ничего». Она изменилась, стала пропадать целыми днями неизвестно где, возвращалась грязная, обессилевшая, пахнувшая вином и табаком. Скинув туфельки, она ставила свои розовые ножки в таз с горячей водой и засыпала. Шут Ньютон на руках относил ее в спальню. Она стала плохо спать, вокруг глаз образовались синие круги. А однажды она не проснулась. «Что ж ты, Иван, - сказал доктор Жерех. – Ей еще десять лет назад нужно было операцию сделать на сердце – боталлов проток лучше всего закрывать в раннем детстве».